Книга Клопы - Александр Шарыпов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «И он начал стыдиться в движении, – нараспев проговорил Ярвет, подходя с лопатой ДДХС. – Движение же было метанием туда и сюда».
Часа через три мы лежали в траве, на месте сбора, как тюлени. Голова моя покоилась в зарослях брусники, и у меня не было даже сил сдвинуть ее, чтоб взять ртом крупные красные ягоды, нависшие надо мной. Одолевал сон; земля поворачивалась; глаза закрывались; трава, корни, огонь чередой плыли во мгле.
– Что там? – опомнившись на секунду, произнес я, оттого что кто-то сел рядом.
– Никак горючее не поделят, – донесся в ответ голос Ярвета. – Воинов черт принес…
Мигая с усилием, я еще увидел на фоне неба лицо черноволосой женщины, с розовым и фиолетовым макияжем, с очень серьезными глазами, но не успел удивиться, откуда она тут.
В странный сон я попал. Белые ли облака и красные россыпи ягод тому виной, но я будто лежал в снегу и одновременно видел вытекающую из моей головы кровь. Молодые солдаты с непокрытыми головами стояли рядом. Черный дым поднимался из-за их спин. Я был в черном комбинезоне – и помнил, смутно, как пьяный, что меня вытащили из танка и положили в траву, потом пошел снег. Кто-то спрашивал, как все было, и ему рассказывали с брони, что я открыл люк, чтоб крикнуть, как хотел Снаут, и в это время упало дерево, прямо в люк.
– Дерево ломается на три части, – слышал я голоса. – Вершина отломилась, и на него…
Кровь сочилась ручьем, в ней кружился листок брусники; я следил за его поворотами, и как снег падает, тает в крови, оседает и сплачивается, все плотней и плотней, будто хочет сдержать ручей, сделать ему запруду, а потом, может, повернуть назад…
– …вернись… вертись… артистку… анестезию, – слышал я голоса. – Анестезию?.. Анастасию.
– При чем тут Анастасия?
– Вертинскую. Настю Вертинскую. «Алые паруса». Мы просто в Анастасьевку едем, за свидетельством о смерти.
– Зачем в Анастасьевку?
– Место смерти – Анастасьевка.
– А-а.
– В этом нельзя хоронить. Подбери парадку ему… Кто матери сообщит?
– Матери нельзя, – испугался я. И проснулся. – Фу ты, черт, – выдохнул я, усевшись в траве, когда узнал в серых силуэтах вместо бритых голов шеренгу голых, засохших берез вдоль дороги. – Фу ты, – сказал я.
– Что, дремлешь? – усмехнулся Ярвет. – Давай, пошли в кунг.
Сидя в кунге, я читал Лема – пока не настали сумерки. Мы все ждали кого-то. Потом наш полковник пришел, заглянул к нам, закрыл снаружи дверь. Хлопнула дверца кабины; мы наконец тронулись.
Уже стемнело, когда выбрались на шоссе. Ехали молча. По выражению лиц можно было судить, что выезд прошел не зря. Каждый что-то хранил – до обдумывания наедине, до завтрашнего научно-технического совета…
И все же примешивалось неудовлетворение. Как будто мы опять, погнавшись за эффектом, прошли мимо чего-то важного. Мимо чего? Внесем поправки в GS – может, проясним…
Провал – с ощущением ничтожности вещей – был правильный. После него бы в гору – к воспоминанию… О чем? По Плотину – о происхождении души?
«Мы не умеем любить», – говорил Баварец.
Не помню, к чему это он. Нет, не то…
Застабилизировать бы…
Что застабилизировать? Березу? Плазму? Может, фантомную боль?
Но мы же ей не нужны. Мертвое любит мертвое. Негритянку Гибаряна кто застабилизировал?
Глядя на сильную руку, вцепившуюся возле меня в сиденье, я вспомнил, как моя Хари не хотела от меня уезжать. Она прилагала все силы, чтоб остаться – ногтями царапала стены, не в ту сторону открывала дверь… А однажды я застал ее в кресле с продетыми под подлокотники и сцепленными в замок руками. Но страшная сила отталкивала ее от меня. Потенциальный барьер…
Тоннель… Может, прав Горбунков? Как смешно он говорил про душу. У меня встал в памяти его тонкий, детский какой-то – будто он гелия наглотался – голос. Барьер – тоже смешно – связывался с фамилией «Горбунков». «Душа размазывается при движении» (Гейзенберг). Не его ли имел в виду Лем, когда называл отцом соляристики некоего Гизе?
Мне казалось, что я нащупываю тропку, но тут заглох мотор; «Урал» бесшумно прокатился еще несколько метров и остановился.
– Бензин кончился, – понял Ярвет.
– Ё-моё, – задрав голову, простонал Стамескин. – Но я жрать хочу!
Мы выпрыгнули из кунга. Шофер долго искал канистру, все ругался, что украли; Горбунков нашел ее, разобрав груду лопат, но в свете подфарников (ему, для смеху, протягивали спичку) и после переворачивания оказалось, что она пуста.
– Сколько осталось ехать? – спросили мы у шофера.
– Считай полпути.
– Делать нечего, – сказал полковник, – пешком давайте.
– А баня хоть будет?
– В бане воды нет.
– Р-р-развор-р-рованная же ты, Россия!.. – прорычал вдруг Горбунков и, расставив ноги, шмякнул канистру под себя.
– Ну вот, понимаешь ли, – произнес Стамескин, засунув в рот сигарету и нагибаясь за канистрой. – Зачем же последнее-то ломать?
– Не, ну…
– Семен Семеныч! – ободряюще прохрипел Ярвет. – Ну, что же вы…
Мы двинулись пешком. Сначала шли вместе, потом растянулись. В тяжелых сапогах я быстро отстал. Я шел по пустынной ночной дороге, глядел на темные силуэты впереди и думал, что когда-нибудь им всем еще поставят памятник – им, труженикам Контакта, в закопченных робах, со старомодными ремнями, с сигаретами во ртах – у меня даже в носу зачесалось от этой мысли. Чтоб проморгаться, я взглянул вверх – там было чистое небо, в звездах; Кассиопея – впереди; прямо надо мной – Лебедь; справа и чуть сзади – мне пришлось задрать голову – яркая Вега; напротив, над самым Лесом – Альтаир… Я не сразу понял, что же тут необычного. Потом до меня дошло.
– Дыма нет! – крикнул я. И вздохнул полной грудью.
– Завтра будет, – откликнулся Ярвет.
Едва передвигая ноги – как видно, я еще в Лесу их то ли обжег, то ли натер сапогами – я брел, держа в руке книгу Лема, среди черных вершин, застывших как в карауле, и думал, думал, зачем же вот Лесу дым. И, кажется, понял.
Дым нужен, чтоб видеть, как движется воздух. Надо сказать Шишкину, чтоб брал ту тему, о спутной струе. Дым нужен, чтоб показать, как думает Лес, и что сами деревья – ничто… Что Хари Крису? Она жила у него внутри – в виде чего-то ценного, чего мы не знаем пока, – но он мучился. Солярис взяла это ценное, добавила плоть – потом убрала плоть, чтоб показать, что она – ничто. Но он не понял. Он опять потянулся к молекулам. Ему была нужна плоть.
В творениях Солярис он видел жажду бежать от плоти – а сам не был способен мыслить мироздание вне ее.