Книга Хроники забытых сновидений - Елена Олеговна Долгопят
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
М
В Москву, в Москву; дома и поговорить не с кем. Нужны коллеги, учителя, среда. Нужны лаборатории. Химия и биология – вот его интересы, его сфера, его магический кристалл, его башня, его броня, его жизнь. Но время от времени хотелось отвлечься, выбраться наружу, в космос, в хаос, забыть, оставить себя, стать не ученым, никем, безымянной молекулой.
Женщин он любил простых. Чтобы ни биологии, ни химии, ни математики, ни литературы. Чтобы только житейское. Раздатчица в столовой, к примеру. Недалеко от трамвайного парка. Он туда забрел вечером.
Народу немного. Из еды почти ничего. А что попало он не мог, язва.
– Ну что вы застряли, выбирайте уже, мы закрываемся.
Она раздражена, устала. Он отвечал вежливо, смотрел с пониманием. Почудилось (ей), он все про нее знает, все ее беды и радости, все ее грехи, знает и прощает.
– Ну, – сказал он, – не судьба поесть.
Но не уходил, смотрел ласково и грустно. И она растерялась, смутилась. Невысокая, коренастая, лицо круглое, лоб небольшой. Порезанный палец (указательный) заклеен пластырем.
Он смотрел на нее как на самого родного, самого близкого человека. И она вдруг поняла, что так оно и есть, что она ему родная, близкая. Спросила (сама от себя не ожидала такой прыти):
– Подождете меня?
– Конечно. На улице постою, покурю.
– Это кто, кто это? – любопытствовала кассирша. – Ты его знаешь?
– Нет.
– Чудной, вдруг плохой человек, вдруг маньяк, какой ему в тебе интерес, ты что?
– А ты видала маньяка? Нет. А я видала. Я еще в пятом классе училась, как познакомилась. Вернулась из школы днем после первой смены. Зашла в подъезд, иду по лестнице, а на площадке стоит мужчина. На нашей площадке, где наша квартира. Стоит и глядит. Я думаю: нет, не буду при нем дверь открывать. Иду выше. Оглядываюсь, а он следом. Призраком шагает, бесшумно. А я уже на самом верху. На площадке четыре квартиры. Звоню в одну, звоню во вторую, звоню в третью, стучу в четвертую (там звонка нет, вырван), никакого даже шороха, никого, все на работе, а если есть какая старуха, то затаилась, боится. А он уже здесь, за спиной дышит. Я поворачиваюсь, смотрю на него, он берет меня за руку, наклоняется и целует вот сюда. Я до сих пор этим местом его губы помню. Поцеловал, в глаза мне посмотрел, прошептал, как прошелестел: какая у вас кожа нежная. На «вы», да. Оставил мою руку и ушел. Шагов не слышно. А я все стою наверху и боюсь вздохнуть. Вдруг услышала знакомый голос. Соседка наша, тетя Нюра, с песиком своим милуется: сейчас, маленький, сейчас, мое золотце. С прогулки его тащит. Ну я крикнула: «Теть Нюр!» При ней дверь открыла – и в дом. И на оба замка.
– И что? И почему ты думаешь, что маньяк?
– А кто же?
– Маньяк бы не ушел. Кожа нежная, девочка юная, свежая, подъезд пустой, немой.
– Может, почуял, может, кто смотрел в глазок, следил.
– Ты прям жалеешь.
– О чем?
– О том, что не было ничего.
– Как же не было? Было.
Они говорили, собирали домой сумки, что для себя из продуктов придержали – укладывали (а как иначе, иначе никак не могло быть, все так делали). Картошка, говядина, майонез, венгерский горошек. И вдруг она спохватилась:
– Нет, не потащу сегодня сумку, не с руки.
Кассирша рассмеялась:
– Ну да, ты ж с кавалером сегодня, налегке. Тогда я возьму, а то что добру пропадать.
Он курил у дверей, ждал. Время не торопил, не волновался.
Увидел ее, отбросил сигарету.
Шел с ней рядом. Ни слова не произнес. Молчание не тяготило. Казалось (ей), уже сто раз они вот так шагали вместе. Спокойно, неторопливо. Улица освещена была скудно, в трамвайный парк медленно закатывал трамвай. Они пережидали. Смотрели на него снизу вверх. Пахло тополиными почками. Вдалеке гудел проспект.
До проспекта они не дошли, свернули на боковую улочку. В детском саду, в нижнем этаже, горел свет. Ее туда водили, она помнила. Пол деревянный. Молоко на кухне вечно подгорало. За детским садом, в темном сквере, кто-то вдруг рассмеялся.
Он так уверенно, спокойно шел с ней, как будто знал дорогу.
Арка. Двор. Подъезд. Дом старый, в пять этажей, без лифта, ступени исхожены, помнят подошвы ее детских сандалий.
Поднялись на третий этаж. Вынула из кармана плаща ключи. Упустила, уронила. Дзынь. Он поднял, подал. Без улыбки, серьезно. Открыла. Вошла первой. Хотела включить свет, но он перехватил ее руку. Сжал. Притиснул ее к стене. Жарко, темно, тесно.
– Погоди, постой, щас.
Она вывернулась, бросилась в туалет. Он слышал все звуки, журчание, шорох. Стянул башмаки, неслышно ступая прошел в комнату, различил в полумраке диван. Телевизор в углу накрыт вязаной салфеткой. Воздух затхлый. Он приблизился к окну. Отворил форточку. Укололся о кактус. Почувствовал ее близкий запах, обернулся. Она стояла голая, теплая, беззащитная, покорная. Он шагнул к ней, взял в рот темный сосок. Обнял.
– Пальто, – прошептала она, – колется.
Он отпустил ее, сбросил на пол пальто. Толкнул ее на диван.
– Давай разложим, а то узко.
«А-ах-а-ах» – это она. Он: «Ммм-ммм». Волосы мокрые, весь мокрый, горит в жару. И она с ним, в одном огне. Он весь ее, и телом, и душой (а есть ли в нем душа), и мыслями (ей навсегда неведомыми).
Лег на спину. Глаза прикрыл. Отдыхает. Наготы своей не стесняется, не помнит. Так и простыть недолго, из форточки тянет ночным холодом. Она вынула из шифоньера свежую простыню. Набросила на него. Халатик накинула – и бегом на кухню.
Ах, чем его накормить, чтобы и вкусно, и язву не пробудить? Он там лежит отдыхает, а она ставит чайник. Чай у нее китайский, он такой сроду не пробовал, а джем собственного приготовления, нежный, ароматный, клубничный. Яйцо сварить. Яйцо всем можно. Хлеб вчерашний, подогреть на сковородке, на желтом топленом масле, на самом медленном огне. От такого сытного запаха мертвый встанет и пойдет.
Появился в трусах, в рубашке на голое тело, совсем домашний, теплый, прирученный (так ей хотелось думать). Ел не жадно. Не торопился.
– Как тебя зовут? – решилась спросить.
– Вадим.
– Ты ешь, Вадим (приятно было обращаться к нему по имени), ешь, пока хлеб не остыл, а я чай заварю. А к чаю сливки. Любишь чай со сливками? По-английски.
Он улыбнулся.
Она разглядывала его в желтом электрическом свете. Свет этот давал глубокие тени, старил.
– Работаешь, учишься? – спросила.
– Всё вместе.
Улыбнулся вновь. Улыбался он легко, ласково, как ребенку.
– А