Книга I love Dick - Крис Краус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем вечером я накуренная сидела на обочине в спящей Пасадене. Кружилась голова. Я писала что-то о бунгало.
Позже я оставила сообщение на твоем автоответчике: «Привет, это Крис. Просто звоню узнать, хочешь ли ты все еще встретиться. Если сейчас тебе не до этого, дай знать. Я буду в номере до девяти утра». Нормальность этого сообщения звучала абсолютно сюрреалистично.
Философ Люс Иригарей считает, что женского «я» не существует в настоящем (патриархальном) языке. Однажды она доказала это, разрыдавшись во время лекции на конференции по Соссюру в Колумбийском университете.
24. По словам Чарльза Олсена, лучшая поэзия – это своего рода шизофрения. Стихотворение не «выражает» мысли или чувства поэта. Оно передает энергию между поэтом и читателем.
25. На следующее утро – в пятницу седьмого апреля – ты мне позвонил.
26. Было полдевятого утра. Песня Add It Up[34] группы The Violent Femmes орала из дешевого кассетника, и я собиралась в университет. «Привет, Крис, – сказал ты. – Это Дик». Твой акцент звучал натянуто и резко. Я впервые слышала, как ты произносишь мое имя, и свое тоже. «Слушай, – сказал ты, – выяснилось, что у меня уже кое-что запланировано на сегодняшний вечер. Как насчет выходных? Позвонишь завтра утром примерно в это же время?»
По моему телу прокатилась волна цунами. Телефон стал шизофреническим инструментом, тем «следовательно» между нами, двумя не-консеквентами.
«Нет! – сказала я, затем убавила неистовство в голосе: – Я здесь только до вторника, и у меня куча других дел. Если мы собираемся встретиться, то лучше нам сразу договориться».
Ты предложил пообедать вместе на следующий день.
27. Дэвид Рэттрэй был двадцатишестилетним американским торчком, когда он начал переводить Антонена Арто. Он прочел Арто на французском в Дартмутском колледже, а в 1957 году, когда жил один в Париже, Дэвид решил им стать. В системе каталогов старой Национальной библиотеки в Париже хранился список книг, выданных каждому читателю. Арто умер относительно недавно. И разве гуманитарные науки – это не преследование мертвых теми, кто слишком накурен или напуган, чтобы преследовать живца? В том году Дэвид Рэттрэй прочитал все до единой книги, которые Арто брал в библиотеке.
Двенадцатого августа я отправилась в библиотеку Оксидентал-колледжа. Было почти тридцать девять градусов жары. Я хотела взглянуть на известный рассказ Кэтрин Мэнсфилд «На взморье», события которого разворачиваются в новозеландском Веллингтоне. Я надеялась, что специфика рассказа, его покорно застывшее в зеленом и голубом время, поможет мне написать о нашем с тобой обеде, состоявшемся в то апрельское воскресенье. На третьем этаже библиотеки было прохладно и пусто, и все книги Кэтрин находились там. Среди них было роскошное издание сборника «Блаженство и другие рассказы», шестой тираж «Кнопфа», вышедший в год, когда она умерла, – в 1923-м. Темно-зеленая обложка, буквы, вдавленные в кремовые страницы, форзац жизнерадостного зеленого и оранжевого цветов отбросили меня назад во время, когда книги были друзьями. Я уселась между стеллажами и начала листать страницы. Они были такими нежными, лакомыми и манящими, словно кожа Венеры.
Я взяла «Блаженство» и другой сборник избранных рассказов Кэтрин около трех часов дня. Мне надо было попытаться поесть, поэтому я поехала к углу Пятидесятой и Фигероа, в оштукатуренный зеленым и оранжевым ресторан «Чикос Мексикан Такитос». В ожидании супа я открыла первую попавшуюся страницу «Блаженства», это была семьдесят первая страница, самое начало рассказа «Я не говорю по-французски». Единственными клиентами «Чико» кроме меня были парни Вито и Хосе, худые, как и я, и оба только что из «рехаба» (четыре дня абстиненции на транквилизаторах) в местной государственной больнице. Читающая в одиночестве женщина как магнит притягивает болтливых прохожих. Вито сел рядом со мной. «Героин – это тааак круто, – произнес он. – Но, видишь ли, он очень вреден». Теперь, когда он слез, он решил, почему бы ему не податься в Лафлин. Он слышал, там куча хороших вакансий в казино. Он бы поднакопил деньжат и попробовал вернуться к жене и дочурке. «Не знаю, почему мне так нравится это маленькое кафе. Оно грязное, унылое». На семьдесят первой странице «Блаженства» Кэтрин сидит в одиночестве во французском кафе, Первая мировая война на исходе.
«Не болтай столько», – Хосе обратился к Вито. Я, как школьная учительница, сидела со всеми своими библиотечными книгами. Делилась советами, как завязать. Уходя, Вито сказал: «Благослови тебя Господь». И в тот момент меня переполнила любовь к Кэтрин, чьи письма тех времен (Париж, весна 1918 года) изъял и спрятал ее муж, потому что в них было «слишком много боли».
«Я не верю в человеческие души, я верю, что люди похожи на чемоданы», – пишет она в начале этого рассказа, будто кому-то это важно. «Сборник “Блаженство” вышел просто гениальным…, – Вирджиния Вулф, подруга Кэтрин, писала Джанет Кейс, – …и таким тяжелым, и поверхностным, и сентиментальным, что я была вынуждена броситься к книжному шкафу в поисках чего-нибудь крепкого».
Кэтрин, королева писательской школы загадок и мармеладок, отважная девушка из колонии, преисполненная решимости жить в Лондоне, несмотря на то, что на чеки, который ей присылал отец, директор банка в Веллингтоне, было не разгуляться. Веллингтон, столица Новой Зеландии, был городом немощеных дорог и лошадиных упряжек. Мужчины писали героические поэмы о стране. Но вот она в Париже: двадцать восемь лет, одна, с туберкулезом, первым легочным кровотечением, готовая попробовать свои силы, «вписаться», сказать свое, самое беспримерное слово.
Кэтрин, которая писала с большой буквы такие слова, как Жизнь, сочиняла эссе о любви и ревене, в которой души не чаял Д. Г. Лоуренс и другие мужчины благодаря ее красоте и искренности. Кэтрин – витающая в облаках утопистка, вся литературная деятельность которой была призвана запечатлеть обостренные состояния подростковых чувств («блаженство»). Кэтрин, которая из кожи вон лезла, чтобы стать лучшей подружкой Вирджинии Вулф, хотя та терпеть ее не могла, потому что Кэтрин была наивной идиоткой, из тех, что мужчины-литераторы обожали и превозносили за ее, Вирджинии, счет.
«Боже, я люблю думать о тебе, Вирджиния, – писала Кэтрин в 1917 году, – как о своем друге… мы занимаемся одним делом, и поистине любопытно и волнующе, что мы, должно быть, находимся в поисках почти одного и того же…», – хотя позже она писала Джону Мюррею, что работы Вирджинии кажутся ей «интеллектуально снобскими, длинными и утомительными». В 1911-м, в свой первый год в Лондоне, Кэтрин скованно позирует для портрета. Густые брови, острый носик, вытянутая вперед шея… на этой фотографии она не вышла хорошенькой. Вся ее жизнь там была бравадой, ее порывистость, «пустоты и химеры» (по словам Вирджинии Вулф) «приводили в замешательство и были отвратительны большинству наших друзей».
И все-таки через семь лет после смерти новозеландки Вирджиния призналась, что ей по-прежнему снится Кэтрин, обладавшая качествами, которыми она «восхищалась, в которых нуждалась», так что в каком-то смысле она тоже ее любила. В тот день мысль о Кэтрин, старающейся «вписаться» в лондонский мир, очень меня расстроила, и, Дик, это еще не все.