Книга Повседневная жизнь русских литературных героев. XVIII - первая треть XIX века - Ольга Игоревна Елисеева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Все молодое, новое поколение в восторге, — доносил Фон-Фок. — Грибоедовым куплено тысячи голосов в пользу правительства. Литераторы, молодые способные чиновники и все умные люди торжествуют. Это победа над предрассудками и рутиной. „Так Петр Великий, так Екатерина создавали людей для себя и отечества“, — говорят в обществах. Возвышение Дашкова и Грибоедова (при сем вспоминают о… других способных людях, заброшенных в прежнее время) почитают залогом награды дарованиям, уму и усердию к службе… Он имеет толпы обожателей, везде, где только жил… Приобретение сего человека для правительства весьма важно в политическом отношении… Везде кричат: „Времена Петра!“»[251].
Однако общественное мнение — не оракул. При всех блестящих способностях Грибоедова ему не хватало самой малости: умения щадить самолюбие окружающих: «Он был скромен, снисходителен в кругу друзей, но сильно вспыльчив, заносчив и раздражителен, когда встречал людей не по душе… Тут он готов был придраться к ним из пустяков, и горе тому, кто попадался к нему на зубок… Тогда соперник бывал разбит в пух и прах, потому что сарказмы его были неотразимы!»[252]
Между тем вспыльчивость и заносчивость — не лучшие помощники дипломата. Еще до войны, в 1819 году, Грибоедов вел с наследником иранского престола Аббас-Мирзой переговоры о возвращении русских дезертиров, поступивших на персидскую службу и составивших особую часть в регулярной армии противника — Багадеран — полк богатырей. Переговоры шли трудно, Аббас-Мирза юлил, не хотел отдавать людей, даже заковал согласившихся в колодки. Но, наконец, дело сладилось, наследнику пришлось уступить. Он со слезой в голосе простился, «поручил солдатам служить вперед верою и правдою их государю, так же, как они ему служили». А потом позвал бывшего командира беглецов — первого перешедшего на персидскую сторону, вахмистра Самсона Макинцова, или Самсон-хана. И тут чаша терпения Грибоедова переполнилась. Он «не вытерпел и объявил, что не только стыдно должно бы быть иметь этого шельму между своими окружающими, но еще стыднее показывать его благородному русскому офицеру». Аббас-Мирза возразил: «Он мой ньюкер». Но Грибоедов не сдавался: «Хоть будь он вашим генералом, для меня он подлец, каналья, и я не должен его видеть»[253].
Слова «пылкого, благородного, доброго малого», согласно Пушкину. Так сказал бы Чацкий. Но не дипломат, из-за одной неловкости которого могли сорваться договоренности по щепетильному вопросу. А Грибоедов с гордостью привел их в донесении.
Не изменил он поведения и в качестве «вазир-мухтара». В последнем письме Александр Сергеевич сообщал: «Взимаю контрибуцию довольно успешно. Друзей не имею никого и не хочу. Должно прежде всего заставить бояться России… и уверяю вас, что в этом я поступаю лучше, чем те, которые бы желали действовать мягко и втираться в персидскую бездушную дружбу. Всем я грозен кажусь, и меня прозвали Сахтгир, то есть твердое сердце»[254]. В этих словах много ермоловских ноток: с азиатами нужно действовать жестко, иначе они перестанут уважать. Но еще больше «ума строптивого, самовластного». Как дипломату обходиться без «дружбы» местных чиновников — фальшивой и покупаемой за деньги?
Всего за поколение до описываемых событий, в годы второй Русско-турецкой войны (1787–1791) — то есть во «времена очаковские и покоренья Крыма», — посол Яков Иванович Булгаков (отец грибоедовских знакомых, московского и петербургского почт-директоров Александра и Константина Булгаковых) просидел около двух лет в стамбульском Семибашенном замке. Используя турецкую «дружбу» и щедрый подкуп, он, не выходя из земляной ямы, отправлял в Петербург донесения обо всем, что делалось при враждебном дворе, и знал, какие решения приняты на дипломатических конференциях с английским, французским и прусским министрами[255]. При этом посла никто не назвал бы ни храбрецом, ни «твердым сердцем». Им вообще мало интересовались как современники, так и потомки.
В первой четверти XIX века в культуре произошло трагическое раздвоение. Ожидание громких дел и выдающихся государственных заслуг, признание авансом, стало важнее самих дел. Грубая реальность девальвировалась, теряла цену по сравнению с потенциально возможным. Репутации перестали напрямую зависеть от поступков. На первый план вышла вербализация персонального мифа, вставшая между человеком и представлениями о нем.
Люди того времени много говорили и писали о себе, заставляя других тоже много говорить и писать о них. Тот, кто не умел сделать этого мастерски, как бы переставал существовать вовсе — исчезал из поля, пронизанного тысячами эпистолярных нитей. Если бы Ермолов не был наделен острым пером и не оставил блестящих мемуаров, возможно, общество не захотело бы колоть глаза правительству его талантами, пропадавшими после отставки втуне. Что до косноязычного Паскевича, то в его способности, несмотря на громкие победы, как-то не верилось, потому что он не умел их как следует описать. Покупные славильщики в расчет не принимались.
Показателен случай с А. X. Бенкендорфом, который после войны 1812 года первым опубликовал свои мемуары в «Военном журнале» — сухие и по-немецки точные. Они прошли почти незамеченными[256]. Публика отдала предпочтение ярким «Запискам» поэта-партизана Дениса Давыдова, где, мягко говоря, далеко не все верно. Умение приукрасить подвиг становилось важнее самого подвига. Учитывая эту тенденцию, трагическая гибель Грибоедова значила для его славы дипломата куда больше заключенного договора и выплаченной контрибуции. Алмаз «Шах» вырезал на стеклянных сердцах современников: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской…»
Но все могло сложиться иначе, не поведи себя «вазир-мухтар», как Чацкий. В качестве «громоотвода» к полномочному посланнику приставили секретаря посольства И. С. Мальцова — эдакого Молчалина на дипломатической службе. Он был единственным, кто уцелел во время разгрома посольства. А до этого всячески предупреждал посланника о том, что его поведение вызывающе. С точки зрения русской стороны, оказывавшей покровительство уроженцам Армении, персы должны были выдать тех армян, которые хотели возвратиться на родину. Уже восемь тысяч человек перешло границу и обосновалось в Российской империи.
Миссия собиралась в обратный путь, но после прощальной аудиенции у Фехт-Али-шаха к посланнику обратился с просьбой об убежище евнух мирза Якуб Маркарьян, 20 лет назад вывезенный из Еревана, оскопленный, обращенный в ислам и сделавший карьеру казначея. Вскоре к нему присоединились две армянские девушки, жившие в гареме. Согласно букве договора, им следовало дать защиту.