Книга Мемуарески - Элла Венгерова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее следует элегантное эссе Жана-Клода Шмита, французского историка из Школы высших исследований социальных наук (Париж). Он рассматривает происхождение и значение сакрального и профанного как обозначающих два полюса религиозной мысли. И приходит к нетривиальному выводу о том, что пессимистическое линеарное представление о десакрализации или дехристианизации истории (европейской) не так уж бесспорно, что существуют разные формы сакрализации, сменяющие и вытесняющие друг друга, но в принципе никогда не исчезающие. Я понимаю это так, что человечество сохраняет представление о святости высшего начала, а когда одно представление профанируется, на смену ему приходит другое, третье, и так всегда. (И как-то немного жаль, что совсем отменили диалектику, как будто ее исповедовали только марксисты.)
В этом очерке много любопытных примеров, знакомство с коими весьма поучительно и, как говорится наводит на размышления. Цитирую: «Сакрализованные места, периоды времени, лица были защищены от святотатства каноническим правом, которое устанавливало, как далеко простиралось право убежища (30, 40 или 60 шагов вокруг церкви), определяло епитимьи, которые следовало налагать за богохульство, за осквернение святых мест (особенно если там пролилась кровь), за насилие над клириком». Конец цитаты. Вот бы сейчас нам завести какое-нибудь, пусть совсем маленькое, каноническое право, чтобы иметь в случае чего убежище, чтобы никто не осквернял святынь, не проливал там кровь, чтобы не оскорблять священнослужителей и чтобы они… впрочем, о чем это я? Люди сделали все наоборот. Вместо почитания Бога, они сакрализуют «мистическое тело короля» и сравнивают утренние выходы короля и отправления его ко сну с восходом и заходом солнца. «Сакральность короля распространялась на места (дворец, комнату), в которых воплощались его могущество и память о нем, а также на людей, которые ему служили». Сакральность короля уступает очередной форме — сакральности нации. «Патриотизм или национализм можно считать секуляризованными формами сакрального в современном обществе. У связанной с родиной мистики тоже есть свои мученики, свои памятники погибшим и свой пантеон, свои национальные праздники и свои знамена».
Про сакрализацию социального устройства мы здесь, в России, тоже могли бы рассказать кое-что. А теперь мы успешно пытаемся сакрализовать рекламные картинки, жевательные резинки, прокладки, памперсы, иномарки, жестянки, банки, танки, самолеты, ракеты, дискеты, кассеты, фирменные пакеты, государственные тайны. Из статьи Шмита следует, что это вполне возможно, но «и это пройдет».
Е. Е. Дмитриева в статье «Обращения в католичество в России XIX в.» анализирует феномен повышенного интереса к католицизму, проявленного в позапрошлом веке. И какие же удивительные предстают перед нами судьбы, какие аристократические имена! Петр Чаадаев. Дипломат Иван Гагарин. Декабрист Иван Лунин. Воспитанные в традициях вольнодумства XVIII века Григорий Шувалов и Петр Козловский и мятущийся романтик Владимир Печерин. А какие женщины! София Свечина, ставшая влиятельной фигурой во французских католических кругах, две Елизаветы Голицыны, Зинаида Волконская… Все думали о спасении души.
Если честно, человеку моего поколения и воспитания все еще трудно поверить, что богатые тоже плачут. То есть плачут, конечно, но как-то не так. Умом-то я понимаю, что точно так же. Странно, что примеры не убеждают сердца. Во всяком неординарном поступке мерещится то ли подвох, то ли расчет, то ли поза, то ли шизофрения. Прочти статью, очень интересно, что скажут тебе эти биографии.
Материал А. А. Ицхокина «Две формы рациональности и две структуры мира» оценивать не берусь. Мне он оказался не по зубам. Автор цитирует Эйзенштадта, Вебера, Нортропа, Ницше, Фрейда, а еще китайцев и, разумеется, японцев, приходя к такому резюме: «Запад использует сегодня дихотомию коммунизм — демократия как средство совершенно необходимого для него различения между социетальными злом и добром».
Пафос концепции в том и состоит, что две последние категории имеют структурообразующее значение только для Запада. Автор рассчитывает на твердость китайских лидеров в их выборе восточного пути, на их способность «умиротворения марксистского мифа и его полного растворения в общем мифологическом хозяйстве китайской культуры». Он надеется, что китайцы смогут «устоять на этот раз против тупого западного прозелитизма, не меняя одну полубессмысленную абстракцию на другую со всеми вытекающими отсюда революционными и постреволюционными последствиями».
То есть Запад есть Запад, Восток есть Восток… Круто. А человечество — есть?
Еще не вечер.
Привет, как дела, получил ли письма и вырезки, пишут ли общие знакомые, за кого голосуешь, где отдыхаешь, что читаешь, что публикуешь, каникулы длинные, так что пиши.
Была в театре Вахтангова, видела фоменковскую «Пиковую даму». На спектакле немного скучала, а забыть не могу. Живу под обаянием этой удивительной работы, где все открыто заново, хотя вроде бы давно знакомо: гусары, гитары, зеленое сукно игорного стола во всю сцену, стрельчатые окна, витая лестница, вольтеровское кресло с огромными «ушами», Германн в черном сюртуке, Елизавета Ивановна в белом платье, Старуха в салопе с необъятным капюшоном. Но ни одного слова из текста не пропущено, актеры играют не на публику, а с публикой, словно подмигивая ей, дурачась или разыгрывая шараду. Ставка делается на общность культурного поля или, если угодно, культурного шифра, и все освещено каким-то прелестным светом. Игра об игре. Представляешь, Фоменко решил ключевую сцену убийства как любовное объяснение Германна Старухе, и из этой метафоры легко и естественно родилась ностальгическая поэтика спектакля. Графиня умирает в объятиях Германна, когда он становится с ней груб. Женщина умирает от оскорбления, и тут неподражаемая Максакова, только что до колик смешившая зал своими старческими капризами, уносится со сцены в каком-то бешеном порыве, молодая, сильная, мстительная и неуязвимая. И публика реагирует точно в нужный момент взрывом восторженных аплодисментов.
Вот, скажем, Раскольников, тот нарочно процентщицу топором устранил, а Германн только нахамил, только припугнул и убивать не собирался, а все-таки сходит с ума. Хотя ему никакое человеческое преследование не грозит, никакой Порфирий его не допрашивает. В чем его грех? Я так полагала, что в самой жадности, в самом азарте и желании проникнуть в сатанинскую тайну дарового обогащения. А у Фоменко разгадка шарады в том, что Германн убивает не только графиню, а в принципе всех тех женщин, которые живут в ней, в ее вольтерьянской памяти, отвергающей настоящее и спасающей от забвения прошлое. Говорят, мы все вышли из гоголевской «Шинели», а у Фоменко получается, что еще и из пушкинской «Пиковой дамы».
Кстати, «Arbor mundi» помещает статью А. Т. Парфенова «Гоголь и Барокко: „Игроки“», где автор развивает мысль К. Мочульского о гениальной одаренности Гоголя в нравственной области: «Ему было суждено круто повернуть всю русскую литературу от эстетики к религии, сдвинуть ее с пути Пушкина на путь Достоевского. Все черты, характеризующие „великую русскую литературу“, ставшую мировой, были намечены Гоголем: ее религиозно-нравственный строй, ее гражданственность и общественность, ее боевой и практический характер, ее пророческий пафос и мессианство». По мнению Парфенова, Гоголь реализовал в «Игроках», как и в «Ревизоре», и в «Мертвых душах», барочную антиномию — идею бренности и иллюзорности видимого внешнего мира и реальности мира невидимого, скрытого за завесой непостижимой тайны бытия. Карточная игра трактуется как модель жизни. Видимый зрителям авантюрный плутовской сюжет (обман Утешительным и Ихаревым отца и сына Гловых) имеет скрытую за кулисами подоплеку (обман Утешительным Ихарева). Фамилии персонажей отбрасывают невидимые тени: Ихарев — от Лихарев, Глов — не фамилия, а лишь часть ее, ср. Углов, Беглов, Щеглов, Круглов; Швохнев от немецкого schwach — слабый, Замухрышкин — от «мухрыжка», плут. Даже имя крапленой колоды, Аделаида (Ивановна), означает по-гречески «невидимая». Фамилия Утешительный скрывает кощунственный смысл, так как пародирует наименование Святого Духа: «Царю Небесный, Утешителю, Душе истины…» Мотивы трактира, гостиницы, шулера суть метафоры и олицетворения смерти. Колесо, повозка, путешественник — травестия спуска под землю. Любопытно, что улавливается некий общий «барочный» знаменатель для Бена Джонсона, испанского плутовского романа и Гоголя. «Мир Гоголя… смешная бытовая действительность, скрывающая в себе страшную реальность ада. Религиозность Гоголя служит основанием барочного художественного мира „Игроков“» — конец цитаты и статьи.