Книга Безумие - Калин Терзийски
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, зовет вас, кормит, а потом хоп! Мине-тик? — засмеялся я через силу, пытаясь скрыть дрожь в голосе.
— Ага, доктор Терзийски, — улыбнулся Мишка и посмотрел мне в глаза. Все же он был олигофреном, и мир не был к нему ласков. Перебираться из сумасшедших домов в приюты, помогать санитарам выносить трупы из отделения для престарелых, вечерами стоять в одиночестве у окна своей многолюдной, храпящей в десять глоток палаты, терпеть домогания бай Весела и еще кучу всего по мелочам.
И он все это делал, глядя на мир широко открытыми круглыми глазами, веселый и невинный. Потому что робко надеялся, что мир будет к нему добрым. Как и любой доверчиво смотрящий на мир ребенок.
А разве этот мир не добр к нему, спросил я себя. Что плохого дал ему этот мир? Он плохо относится только ко мне и всяким подобным мне дуракам! Он жесток к нам, с нашей фальшивой моралью, подозрительностью, сумасшествием и предрассудками! А к Мишке?
Для меня эти сексуальные приключения были чудовищным извращением, грехом и издевательством. Для Мишки же они были просто-напросто удовольствием — таким же, как наваристая похлебка и теплая печка в комнате бай Весела.
— Мишка, тебе приятно туда ходить? — спросил я с легким смущением в голосе. Я знал, что это важный вопрос.
— Приятно, — стыдливо ответил Мишка.
— Знаешь что… — медленно и серьезно протянул я — эта история с минетом… не очень красивая, но раз уж тебе приятно…
Я почувствовал себя уставшим и раздавленным. Мне надо было с этим сжиться, принять в запасники своей души, чтобы осмыслить в будущем. Я чувствовал себя, как человек, долго таскавший тяжелые грузы, и сейчас, вместо того, чтобы сесть и отдохнуть, он увидел перед собой еще одну огромную кучу несуразных и неподъемных вещей. Целую кучу.
Через час Мишка наверняка забудет все, что с ним происходило. Вытряхнет из своей маленькой умной головы.
— Ну, я знаю, что нехорошо, но он… это… старик. Тогда же это не плохо?! Потому что, если бы он был молодым, тогда да. А он старый! — живо оправдал свое поведение Мишка. Без всякого напряжения.
— Так и есть. Иди уж, и аккуратнее там, Мишка! — сказал я, и он быстро зашагал по коридору в сторону комнаты санитаров. Я вдруг осознал, что кто-то из них откроет Мишке дверь и даст выбраться из отделения. Значит, он получил и их разрешение! Ух ты! Какие у нас толерантные санитары, выше любых предрассудков! Благородные духом! — сказал я и глухо засмеялся.
— Пока, доктор! Спасибо! — прокричал Мишка, исчезая за углом коридора.
Что он думал о самой смерти, неизвестно. Да и вообще-то, думал ли он о ней, кто знает? Но если случалось ему иной раз после сытного обеда пораскинуть мозгами в этом направлении, я не сомневаюсь, что, как бравый моряк, он представлял себе смерть особой командой вахтенного, вроде: «Марсовые к вантам, на фок и грот!», по которой он должен будет немедля вскарабкаться вверх и приняться там за дело, а за какое именно, он узнает, исполнив первое приказание, и никак не раньше.
Я уже решил. Мне нечего терять, уйду из Больницы.
Как так — нечего терять, доктор, что значит — нечего терять? Вот о чем спрашиваю я себя спустя годы. У тебя же была любовь, да и кроме того, черт побери, было то, чему больше всего завидуют во все времена — у тебя была твоя молодость… Кому не хочется быть двадцати девяти или тридцати лет, с тысячью миль пути перед собой, со здоровым желудком и крепкими ногами, чтобы вот так идти и отхватывать от жизни большие, дымящиеся, лакомые куски?..
А вот мне не хотелось. Я устал. А о любви думал: пусть кто хочет, тот и любит…
Любовь — это яд, это смерть, которая разъедает сердце. Потом она становится — древней и жестокой старухой, которая греет свои кости у тлеющего костра, сложенного из твоей разрушенной жизни. Сидит и тихо посмеивается…
У меня не было ничего. Я обидел своих родителей. Надругался над смыслом их жизни. Я разрушал фундамент их бытия и совершал мелкие, гнусные пакости. Кто бы в наше прекрасное время устоял и не заклеймил бы меня за это?
А что я такого делал? Женился, у меня родилась дочь, я нашел приличную (ха-ха-ха) работу и начал жить с помощью государства и своих обедневших родителей. Да, кое-как начал жить.
А потом — б-у-у-м!
Вдруг, бесцеремонно, одним махом (ну, пусть не одним, а двумя или тремя) я разрушил все это, чтобы уйти и зажить так, как мне бы хотелось…
Да кто же, свинья ты эдакая, живет так, как ему хочется? — спрашивали меня люди-тени. Спрашивали меня те, кто был убежден, что не живет своей собственной жизнью, и что жить своей жизнью так, как тебе вздумается, аморально…
Группа обвинителей. Тех, как вы догадываетесь, которые живут у тебя в голове и ждут, когда в мозгу зародится какая-нибудь мысль или желание, чтобы зловеще прорычать из полумрака и накинуться с уродливыми угрозами и обвинениями.
И я вот что думал об окружающих меня людях: вам все настолько лень, что вы даже не можете понять, когда кто-то рядом захочет измениться! Священная лень!
Я говорил себе — если кто-то был пьяницей или сумасшедшим, вы не захотите принять его в другом виде. Потому что, если он изменится, вам придется менять и свое отношение к нему. Непосильная задача!
Я полагал, что людей не интересует, буду ли я счастлив или несчастен. А интересует только их собственное спокойствие. И важно лишь, чтобы я не обременял их всякими глупыми переменами в своей жизни!
Вот почему я проигрывал.
* * *
Я сидел в своем кабинете и думал обо всем сразу. Выдвигал ящики и собирал свои черновики и наброски. Так, подсознательно, я готовился уйти из Больницы. Да, я собирался уволиться и забрать с собой все, что успел написать. За последний год я написал около ста рассказов для разных газет и журналов. Значит, не все было потеряно. Кроме любви и молодости, которых я стыдился, у меня был и свой маленький творческий мир. Очень смешно, думалось мне, жизнь разваливается на части, а я пекусь о своем полоумном творчестве.
Я углубился в чтение забавного рассказика о хане Круме, который был написан для одной юмористической газеты, и тут в дверь постучали. Потом тот, кто был за дверью, начал нервно совать ручку в отверстие замка, и наконец дверь распахнулась. На пороге стоял Начо, взбешенный санитар с налитыми кровью глазами. Сейчас его глаза казались еще краснее, потому что он был очень зол, да к тому же пьян.
— Доктор, этот, из первой палаты, упал.
— Кто, а, Начо? — спросил я и посмотрел на него.
— Так этот самый, ну!.. — неопределенно махнул рукой Начо. — Этот старикан, который, это самое, ребенка — того…