Книга Илья Глазунов. Русский гений - Валентин Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй вопрос, в котором заключена вековечная тоска человеческая, – это «перед кем преклониться». Из-за всеобщего преклонения люди истребляли друг друга мечом, создавали богов и взывали друг к другу: «Бросьте ваших богов и придите поклониться нашим, не то смерть вам и богам вашим».
Инквизитор согласен, что тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить. «Без твердого представления себе, для чего ему жить, человек скорей истребит себя, чем останется на земле, хотя бы кругом его все были хлебы». Но свобода выбора – непосильное бремя для человека. И вместо того, чтобы овладеть свободой человека, упрекает инквизитор Христа, ты умножил ее и обременил мучениями душу человеческую. А между тем тебе предлагались три силы, могущие навеки пленить совесть этих слабосильных бунтовщиков: это чудо, тайна и авторитет.
Третий вопрос – вытекает из потребности людей во всемирном единении. Оно тоже происходит из слабости человеческой. Для удовлетворения этой потребности Христу было предложено обратиться к силе – мечу кесаря. Приняв этот третий совет могучего духа, говорит инквизитор, ты восполнил бы все, что ищет человек на земле, то есть: перед кем преклониться, кому вручить совесть и каким образом соединиться наконец всем в бесспорный общий и согласный муравейник, ибо потребность всемирного соединения есть третье и последнее мучение людей. Но Христос отверг меч, не захотел насаждать единение людей силой.
И тогда мы взяли от него Рим и меч кесаря и объявили лишь себя царями земными, царями едиными, хотя и доныне не успели еще привести наше дело к полному окончанию. Далее инквизитор рисует картину нового устройства мира по проекту антихриста, идеи которого воплощает в жизнь.
В инквизиторском царстве рабство будет считаться истинной свободой. Своих поработителей люди воспримут как благодетелей. Получая от них хлебы, мыслит инквизитор, конечно, они ясно будут видеть, что мы их же хлебы, их же руками добытые, берем у них, чтобы им же раздать, безо всякого чуда, увидят, что не обратили мы камней в хлебы, но воистину более чем самому хлебу рады они будут тому, что получают его из рук наших! Они станут робки и станут прижиматься к нам в страхе. Они будут дивиться и ужасаться на нас и гордиться тем, что мы так могучи и умны…
Они будут трепетать гнева нашего, умы их оробеют, глаза их станут слезоточивы, как у детей и женщин, но сколь же легко будут переходить они по нашему мановению к веселью и смеху, светлой радости и счастливой детской песенке… О, мы разрешим им и грех, они слабы и бессильны, и они будут любить нас, как дети, за то, что мы им позволили грешить. Мы скажем им, что всякий грех будет искуплен, если сделан будет с нашего позволения, наказание же за эти грехи, так и быть, возьмем на себя. Самые мучительные тайны их совести – все понесут они нам, и мы все разрешим и они поверят решению нашему с радостью, потому, что оно избавит их от великой заботы и страшных теперешних мук решения личного и свободного…
Подобная, не теоретическая, а уже реальная модель инквизиторства, утверждаемая в современной Достоевскому действительности, рассматривается в романе «Бесы». Борьба добра и зла, выраженная в конфликте идей Христа и антихриста, определяет содержание центрального полотна цикла работ к «Братьям Карамазовым» и «Бесам» – «Христос и великий инквизитор». В светлом, обращенном к нам лике Христа будто читается спокойный призыв дать самим ответ пытающему его инквизитору. Иссушенный пергаментный образ архитектора новой Вавилонской башни («Заговор против народа» – вот в чем тайна будущего «каменного строения» – отмечает в записной тетради Достоевский) воспринимается здесь как символ духовной смерти.
Моральная победа Христа, даже при временном торжестве инквизитора, не вызывает сомнения. Как пример возложенной на себя ответственности и страдания «за все грехи людские мировые и единоличные», проявление истинной свободы выбора вплоть до принятия смерти за высшую идею – образ Христа в терновом венце, несущего крест на картине «Голгофа». Поднебесная высота холма, по которому Христос свершает свой трагический путь, ассоциируется с высотой его подвига. Примечательно, что картины такого монументального масштаба, хотя и входят в цикл иллюстраций, могут рассматриваться как законченные станковые произведения.
Разложение одержимой бесовством души творцов антихристовой программы обнажает художник в образе Ставрогина – с безумным взглядом, мерзкой гримасой спекшихся губ, в вампирских образах теоретика разрушения общества Шигалева, главы организации разрушителей Верховенского; в воссозданном акте злодейства – убийстве Шатова…
Отмечая сложность выражения философских идей в зримых образах, не лишним будет в данном случае еще раз напомнить, что мир Достоевского весьма труден для восприятия. И даже сам факт обращения художника к этой непростой теме заслуживал бы признательности. Не говоря уже о высшем полете вдохновения и мастерстве, проявленном художником в интерпретации основополагающих творений великого мыслителя, благодаря чему его мысли нашли осязаемое предметное выражение для миллионов людей.
Воспринимая мир в борении добра и зла, писатель и вслед за ним и художник обозначают поле этой битвы, открывают реальную угрозу всякого рода бесовщины и используемые ею формы и средства достижения цели. Разложение современного мира осуществляется по сценарию великого инквизитора. В этом смысле после Достоевского ничего особенного добавить не приходится. Его пророчество все более обретает черты воплощенной действительности. Мировые скандалы, связанные с деятельностью тайных масонских лож, сионистских, террористических и иных организаций подобного рода, – красноречивое тому подтверждение.
Современное инквизиторство может еще уповать в своих притязаниях на новый аргумент, которого не было в XIX веке, – возможность уничтожения самого земного мира.
Так что вопрос – быть или не быть торжеству бесовщины – приобретает особо актуальное значение, первостепенное перед всеми другими. Но существует ли и где та духовная опора, которая могла бы помочь людям устоять перед бесовским наваждением? И если вновь обратиться к Достоевскому, одним из ответов может стать такое его рассуждение: «И впоследствии, я верю в это, то есть, конечно, не мы, а будущие грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовью всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону! Знаю, слишком знаю, что слова мои могут показаться восторженными, преувеличенными и фантастическими… Что же разве я про экономическую славу говорю, про славу меча или науки? Я говорю лишь о братстве людей и о том, что ко всемирному, ко всечеловечески братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено, вижу следы сего в нашей истории, в наших даровитых людях, в художественном гении Пушкина».
Конечно, за этими искренними словами при желании можно усмотреть намек на некую национальную исключительность – в свое время Достоевскому предъявляли и более жестокие упреки. Но нельзя сказать, что Федор Михайлович был одиночкой во взгляде на Богом дарованное предназначение русского народа. В начале XX века известный французский ученый Элизе Реклю, говоря о перспективах развития международного взаимообщения, писал: