Книга Камень и боль - Карел Шульц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отказался для другого, который должен был дать людям огонь. А тот как бессмертен? Он прикован. По его телу проходят бури, он прикован на вершинах, на гребнях гор, орел каждый день терзает его внутренности, вот каково его бессмертие…
Полициано вдруг подавил горькую улыбку и сказал в заключение:
— Изобрази это для князя — битву кентавров с лапифами, — понимаешь, как простой, веселый и мужественный народ одолел и разбил гнусных насильников, материю, наделенную похотью и страстями, конских чудовищ, зверей, порожденных в грехе, — великую победу над вторжением варварства; изобрази это, доставь князю радость. И не забывай при этом о смысле сказания, Микеланджело, о глубокой мысли, в него вложенной…
Но Микеланджело после первых же ударов по камню забыл о смысле этого сказания и о том, что в него вложено. Ему сразу сделалось все равно, чего хотел Иксион, и безразличны стали свадьба Пейрифоя, и вторжение варварства, и все, о чем говорил Полициано. Он нашел форму. Почувствовал до тех пор не испытанное острое наслаждение от возможности пропитать камень пленительной, гибкой формой борющихся друг с другом тел, создать произведение из сплетенных рук и ног. Он познает человеческое тело и видит, как оно прекрасно. Тело, в котором движенье. Заставить играть множество форм, слив их при этом в единый образ силы и напряженных мышц; человеческие тела, яростно связанные узлом и спутанные; обрисовать в борьбе разнообразнейшие и сложнейшие движения мужской фигуры — выпрямленной, замахнувшейся, падающей, поверженной, вырвавшейся из клещей вражеских рук, снова кидающейся в борьбу и прессующей противника ударами, как на огромном кровавом винограднике. Какое ему дело до античности! Он чужд идее, развитой Полициано. Тело! После первого обтеса — контуры человеческого тела. Не античное спокойное тело, а тело в стремительнейшем напряжении формы, тело в непрерывном движении. Выразительны руки тех двух, что душат друг друга, выразительны, потому что движутся, трепещут, искрятся силой, из каждого мускула пышет жизнь, натянутая, как тетива. От того, который поднял глыбу, чтоб метнуть ее в гущу битвы, пахнет потом. Вся картина кричит. Это формы, обладающие голосом. Формы горячие, распаленные. Жизнь, хлещущая сквозь пластическое напряжение сражающихся мышц. Вот свирепо наклоненное одутловатое лицо — лицо, пьяное от вина, с выпяченными в боевом усилии губами, из которых вырывается хрип. Пот блестит на двуглавой мышце того, который ударом кулака сбивает врага с ног, и враг валится узловатым движеньем. Вновь вздымается прилив тел, сухожилия и мышцы напряжены, губы разодраны, вон тот — уже мертвый, голова повисла, а все щерится оскаленной пастью. Длинные, округлые линии бедер, сильных и грубых мужских бедер, выступают из глубины пространства, эти тела несутся вскачь, ржут, отчаянье раскидывает их во все стороны — и снова сбивает вместе, они ревут и глотают прах земной, с оторванными кусками конечностей, тела на коленях, тела выпрямленные, тела взбесившиеся, мускулы натянуты на костях, которые трещат. Тело. Все требует формы, чтоб быть познанным.
Потом он отдал рельеф князю. Граначчи этой его работы еще не видел. Граначчи редко бывает теперь в Медицейских садах. Он помогает Гирландайо, они вместе пишут большую картину "Прославление девы Марии". Гирландайо сам пришел за Граначчи и просил князя вернуть ему на время его бывшего ученика, и Граначчи сжал руки на груди, казалось, он сейчас вскрикнет, щеки его побледнели, словно покрытые пылью дороги, дороги в Нурсию, город Сполетского герцогства, никто еще не удостаивался такой чести, чтобы старый маэстро приходил к Медичи просить о возвращении ученика, который должен дописать с ним картину. Граначчи отложил начатые копии, встал и пошел. Теперь они вместе пишут картину, большую картину, тщательно выполненную, — краски пестрые, яркие, блестящие. "Прославление девы Марии"… и поломничество в Нурсию! И уже два раза между ними были размолвки из-за Гирландайо, оттого что Граначчи не может допустить, чтобы о старом маэстро говорили иначе, как с безграничным восхищением, а Микеланджело не может говорить о нем с безграничным восхищением… Кроме того, Граначчи твердо надеется, что недалеко время, когда он перерастет Гирландайо. Он начал самостоятельно писать мадонну на троне со святым Михаилом и святым Иоанном. Паломничество в Нурсию…
Микеланджело отдал рельеф, и благодарность Лоренцо доставила ему тем большую радость, что он очень уважает князя и в тайнике сердца любит его. Он не хочет признаться в том самому себе, думает обо всем, что говорит в проповедях Савонарола, и все-таки знает, что любит князя. Не за то, что Маньифико ставит его выше остальных учеников, а за то, что тот одинок. Чувствует, что одиночество это становится все более полным, что Лоренцо покинули все, все, кроме Полициано. Лоренцо принял "Битву кентавров и лапифов" с восторгом и радостью, не говоря ни слова о глубоком смысле сказания и о царе, который пожелал самого возвышенного, а овладел лишь призраком и породил зверей. Он очарован порывистой игрой этих созданий и их напряженьем. Осматривая свои коллекции, он часто возвращается к этой вещи, всегда долго стоит перед ней и всегда умеет сказать о ней что-то новое. Поэтому рельеф был поставлен во дворце на переднее место, и все на него любовались.
Тела борются, играя множеством мышц, тела в мощнейшем выявлении форм, существа горячие, распаленные, длинные линии сплетений, связанных в узлы рук и ног. И нагота. Гладкая нагота мужских тел, — хоть одну только форму прикрой, и мужское тело это утратит свою волю и свою скорбь. Она должна быть видной и страстной для каждого взгляда. Тела сплетаются, сверкая наготой, как пролитое масло. Нагие плечи сгибаются, трутся друг о друга в судорожном сжатии и напряжении мышц, бедра прильнули друг к другу, напряженные, отверделые. Кулаки бьют по наклоненным головам, нагота их молотит насмерть. Соски, покрасневшие, полиловевшие, как вереск, сморщились в обхвате жестоких тисков рук, нагота с головы до пят, напряженная и уязвимая, но еще отстаивающая каждую секунду жизни. Нагота, в которой есть что-то замкнутое, — скорбь, страстное желание, мечта и кровь. Угрюмый пыл этих тел тоже обнажен, и колени их бьют в грудные клетки поверженных, как в барабаны смерти. Славная нагота боли, уничтоженья и боя — все вписано в эти борозды лбов, горл и животов. Кривизны, дуги, трехмерности, контраст глубины и напряжения. Бой. Мрамор.
После этой работы Микеланджело отложил резец и покинул Полициано, скрылся от Джулио и Джулиано Медичи. Он не хотел никого. Пил одиночество, словно терпкое темно-красное вино, и опять страдал от сознания своего уродства. Наклонившись над зеркалом водоема в садах, он ощупывал свое лицо, обезображенное, навсегда заклейменное ударом кулака мордобойца. Уходил все глубже в сады. Перестал ходить на проповеди, перестал ходить во дворец, перестал ходить в город, перестал ходить с другими копировать, не хотел видеть даже Граначчи, — хотел быть один, один, хоть всю жизнь один. Вокруг тишина. Глубокая, бездонная. Апрель жил в почве садов и в тучах.
Пришло письмо от кардинала Джованни из Рима, позабавившее князя и всех остальных. Папа Иннокентий на самом деле превосходит сам себя в проявлении дружбы к семейству Медичи. Он устроил такую торжественную встречу, что привел в бешенство сердитого папского церемониймейстера маэстро Бурхарда. Римское население сбежалось толпами, так как шел слух, что папа, из уважения к семейству Медичи, назначил кардиналом ребенка. Все изумились, увидев мальчика верхом на коне, в плаще цвета высохшей розы. Потом утром явились все кардиналы и торжественной процессией повели его к папе, который поднял его с колен, обнял и поцеловал. Маэстро Бурхард, нетерпимый ко всему не предусмотренному ни традицией, ни Рубриками, немедленно подверг нового кардинала строгому испытанию, но ни к чему не мог придраться — ни в его благословляющем жесте, ни в коленопреклонении и полуоборотах, ни в уходах, поступи и поворотах, ни в интонации голоса громкого и голоса приглушенного, ни в чем, подлежащем соблюдению in ordine genuflectend, sedendi et standi[44], ни в чем, относящемся к обуви, одеянию и головному убору, ни в способе кланяться profunde, devote et humiliter[45]. Ни к чему не мог придраться маэстро-черимоньере, относящийся раздраженно и враждебно ко всем молодым кардиналам; старик, сам тщетно мечтающий о пурпуре, на покупку которого нет денег, ни к чему не мог придраться, так велел хоть увеличить ему тонзуру. Теперь молоденький кардинал живет во дворце Орсини на Кампа-Фьори, прямо против дворца кардинала Риарио делла Ровере, и они смотрят друг на друга в окна… Это письмо доставило большое удовольствие во Флоренции, а канцлер Бернардо Довицци Биббиена особенно обрадовался, прочтя приписку о том, какой торжественный прием был оказан Джованни самим канцлером церкви, кардиналом Родриго Борджа… очень обрадовался Биббиена, что послушался умных советов каноника Маффеи, сведения которого неоценимы, и настоял на поездке юного кардинала в Рим. А разве не предсказывал Фичино в своем гороскопе, что Джованни Медичи когда-нибудь сам станет папой?