Книга Обрезание пасынков - Бахыт Кенжеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слушай, невзирая на треску и мойву. И даже на Советскую власть.
Господь сотворил нас.
Мы сотворили паровоз, дирижабль и гильотину и увидели, что это хорошо.
Хорошо: первые, пусть частично ошибочные, шаги к совершенству бытия.
Впрочем, почему ошибочные?
Паровоз вёз. По полям, по долам, где бродили шуба и кафтан, блея.
Дирижабль летал. Среди неодушевленных облаков и легких соколов, кричащих при падении, словно низвергаемые в геенну ангелы.
Гильотина гуманно лишала. Впрочем, не люблю слов «гуманно», «гуманитарно» и проч. Скажем так: по-человечески лишала, конкретно. Путем. Без базара. Одну минуточку, господин Дзержинский.
В четыре часа утра, когда едва светает, можно добрести до пристани, откуда с легким стуком мотора уносятся в море оставшиеся рыбацкие катера. Все, кроме трески, им ловить разрешено, но в промысловых количествах тут больше ничего не водится. С рыбаками можно договориться и к полудню снова подойти к причалу. За небольшие деньги тебе навсегда отдадут животрепещущую браконьерскую треску в полиэтиленовом пакете, оглядываясь по сторонам на предмет полицейских.
Аэронавт Мещерский, пока еще не получил свою бессрочную путевку, гнал из сахара спирт, менял его на рыбу, которую из-под полы продавал другим русским морякам и аэронавтам, ждавшим политического убежища. Было довольно выгодно, повествует он.
Тяжелое и неживое тело боцмана Перфильева нашли у причальной мачты (из экономии советские дирижабли в эллинги не загоняли, да они и стояли-то максимум двое-трое суток). Сначала подумали, что упал с дирижабля с помощью несчастного случая, потом обнаружили прижизненную ножевую рану в горле. Всех задержанных членов команды отпустили, только аэронавта Мещерского оставили под стражей: кто-то слышал, как он ссорился с боцманом в узком коридоре гондолы, заступаясь за товарища, и грозился убить его, да и нож, перепачканный запекшейся большевистской кровью, отыскался у него под подушкой. Хороший был нож, с пластмассовой наборной рукояткой, выкованный сормовскими умельцами из вагонной рессоры. Я такие видел на московских рынках.
Герметический детектив: двенадцать человек, из которых один неизбежно убивец. Решить его было нетрудно.
Дирижабль, нагруженный зерном, улетел, оставив подозреваемого Мещерского в камере предварительного заключения ждать процесса с участием присяжных заседателей. То есть хотели увезти и его, разумеется, чтобы осудить беспощадным народным судом, но канадцы не отдали: это, говорят, наша юрисдикция, извините великодушно.
Выпив рому или местного крепленого, он всегда сбивается на эту историю, главное событие его незамысловатой жизни.
Плохо с памятью у меня, неважно. Что-то проскальзывает из давних времен и вдруг обрывается, словно лет десять назад я потерял сознание и очнулся уже тут, в санатории. Киевский вокзал путается со зданием губернского суда в Ньюфаундленде. И плечо болит – видимо, застудил вчера, когда ночевал на углу улиц А и Б, которые сидели на трубе отопления, а ведь запасся же одеялом производства компании Гудзонова залива – желтовато-белым, с пятью цветными полосами по краю, которое выменивалось когда-то у индейцев на бобровые шкурки. Сент-Джонс – не Нью-Йорк, немногочисленные бездомные поименно известны полиции и органам собеса. Надо было об этом подумать. Но мне вдруг стало мучительно стыдно за бесцельно прожитые, захотелось начать с чистого листа, обрести свободу. И я, крадучись, подобно старому распутнику Льву Толстому, покинул санаторий, пожертвовав и мягкой постелью, и вычислителем, и трехразовым горячим питанием. Унес только вышеописанное казенное одеяло и полотенце, два китайских яблока, стакан, фляжку с ромом. Оделся тепло, предусмотрительно.
Довольно уродливое животное – бобер, и вредное, вроде человека. Мало ему, бобру, построить плотину для своего биологического пропитания: он начинает обгрызать лесные осины и березы, не умеющие защитить свое растительное благополучие. Сводит ствол зубами на конус так, что обгрызенный участок напоминает песочные часы, дерево рушится от малейшего ветра, а поскольку плотина уже сооружена, начинает предаваться бесцельному гниению. А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер. Семья бобров за несколько лет может уничтожить всю рощу, которая окружает их запруду. И переселиться на новое место, не страдая отсутствующей по причине животного происхождения совестью. А вы мне говорите – подсечно-огневое земледелие! А вы мне твердите – природа, дескать, не слепок, не бездушный лик!
У твоей матери, ты помнишь, существовала подержанная бобровая шубка для согревания тела в условиях суровой зимы. Мех был щипаный, похожий на цигейку.
В затянувшиеся январские вечера она порою набрасывала ее на плечи, сидя в нашем единственном кресле, от сквозняка. Древние оконные рамы весь зимний сезон оставались незаклеенными по моему головотяпству. Приходили по почте бессмысленно жестокие счета за отопление.
Когда аэронавт Мещерский предстал перед царским судом по обвинению в оскорблении величия Божьего, он поднялся со скамьи подсудимых и гордо произнес: «А все-таки она вертится!» И был, в сущности, прав. Вертится, путем центробежной силы выбрасывая в космос заржавевшие ножи, мертвые тела и рассохшиеся гитары с отломанным грифом. Рухнувшие от старости секвойи, искусственные спутники, помпейские фрески.
Зеленые инопланетяне, которые в скольких-то световых годах от нас наблюдают за происходящим на Земле, могли бы прислать свои видеозаписи, чтобы глухие по губам озвучили бы эту хронику и человечество получило бы нелицеприятное представление о своей истории.
(Не столь уж сложен мой русский язык, чтобы ты его не понимал. Но я получаю от тебя только редкие записки, имеющие мало отношения к содержанию моих депеш – читаешь ли ты эти последние? Начинаю сомневаться.)
Допустим, в четырех световых годах. Значит, года через четыре у них на дисплеях появится угол улиц А и Б, и я, закутанный в одеяло, подобно индейскому щеголю, буду пристраиваться на холодном асфальте у входа в здание Royal Bank, подкладывать под голову рюкзак со сменой белья, озираться. Ночами в Сент-Джонсе пусто, море в бухте всегда спокойно, спи не хочу. Но я буду ворочаться, пытаясь согреться, сворачиваться в клубок, как человеческое дитя в утробе матери, уже третий раз отхлебывать из своей фляжки, впрочем, довольно объемистой. Спать на воздухе мне не впервой, слава богу, прожита юность с частыми походами на природу, и в полудреме мне будет мерещиться костер, отсветы его пламени на мордашках однокурсниц, запах вареной лапши с тушенкой, нестройный хор, распевающий студенческие песни. Правда, тогда мы спали в палатках: вбивали в землю алюминиевые колышки, натягивали веревки, расправляли защитный брезент, целомудренно распределялись по парам, засыпали в обнимку с подругами, но все же в раздельных спальных мешках. Нравы тогда были другие, сынок, не чета нынешним. Фляжка славная – нержавеющая сталь обтянута хорошо выделанной кожей зарезанной коровы, украшена тиснением с эмблемой виски Cutty Sark – легким, так сказать, парусником, несущимся вдаль по водам Карибского, должно быть, моря. А у костра замерла гитара, молодежь разливает по эмалированным кружкам водку «Московскую» – для храбрящихся юношей, и портвейн «Три семерки» – для жеманящихся девушек. Капитан, обветренный, как скалы, выйдет в море, не дождавшись нас. На прощанье поднимай бокалы золотого терпкого вина-с. Многие из них, должно быть, уже умерли, а остальные состарились, подобно мне, и с трудом засыпают на ледяной мостовой, и на их оплывших лицах играет синий и белый свет, струящийся от вывески банка, а также желтоватый – от уличного фонаря. И они прячут лица в морщинистые ладони, прикрывают лица одеялами и отворачиваются от света, а бессонница не отступает. Потом их трогает за плечо полицейский и без лишней грубости отводит обратно в санаторий, где можно заснуть уже навсегда.