Книга Последний мужчина - Михаил Сергеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Проломили, говорите? — улыбнулся Меркулов, то ли пытаясь успокоить гостя, то ли происходящее начинало его забавлять. — По-моему, забыли ещё Бальзака. — Он щёлкнул пальцами по столу. — Да нечего у них было ломать. Не было никакой стены. Сами же говорили — католики. — И подмигнул гостю.
— Может, вы и правы. Но для меня выбор давно сделан. Ничего не может создать человек, если таковым не является, — и, хрустнув костяшками пальцев, закончил:
— А дальше, со смертью Толстого, всё рухнуло — серебряный век. Дошло от того, что русский интеллигент считал зазорным ходить в церковь! Век последователей Вийонов и Бодлеров — Бальмонтов, Маяковских, Блоков, Белых. Обезумевших синих и чёрных квадратов, которые привели к семнадцатому, угробив заодно и Кандинского. Вы уже сто лет выбираете не то. — Шутливость тона хозяина, казалось, никак не повлияла на него. — Вот такой прок в точках зрения. Нет, «Впрок». Вполне нечеловеческий. Шутливый расстрел миллионов. А вы: Сталин, Сталин! Да куда ему, бедному, без вас!
Сергей решительным шагом вернулся к столу и, не спуская глаз с Меркулова, сел, положив руки перед собой:
— Я, верите ли, бесконечно рад, что не одинок. А если так, то ни Дали, ни символисты с декадентами, ни да Винчи с Лотреком вместе с последователями плохо кончившего Бодлера с его самым внятным описанием воздействия наркотика на собственный разум — не моё! И пьесы «неприкасаемых», которыми забиты наши театры, проза, прогибающая полки в магазинах, ни Гоген с Пикассо меня не тронут, хоть весь мир лопни от восторга. Никакие Шиловы, Скрябины и Германики, Плимтоны и Дугласы с Мадоннами, всей подобной им братией не затянут меня в пропасть, куда, поскользнувшись, сорвались сами. Я пойду за Флёровой и Толстым. А Моцарт и Шишкин, Свиридов и Лунгин, Рафаэль с Гоголем останутся ориентирами.
— Ну, даете! — Меркулов трижды хлопнул в ладоши. — Не тронут! Добавили бы — ни демоническая музыка Вагнера. Чего уж там. До кучи. Но музыканты и поклонники другого мнения!
— Поклонники не ходят на Вагнера как музыканта. Редко на Рахманинова или Беллини. Большинству безразлично — Чайковский сегодня или Сибелиус. Они ходят насладиться качеством исполнения. Главная приманка. Обсуждение приманки, приобщение к кругу «понимающих» — смысл посещения концерта. Да что там, смысл жизни! Предмет. Не оторвались от профессии. А другие от подражания. Взгляда человека уже нет. Ходят на имя. «Ну как вам сегодня? Или месяц назад Кисин исполнил лучше?» Но и те, и те слышат не музыку, а свои мысли об уровне соответствия чему-то «высокому», но абсолютно неважному. «Утончённость» — не добродетель! Понимание последнего стало с годами недоступно. Потерянные слушатели. Они разучились видеть в музыке главное. А оно везде одинаково. Как и в живописи, и в литературе. Одинаково слышимо и видимо всем. Всем, кто хочет, жаждет видеть и слышать. И, конечно, может… Тяжело, согласен. Вытравили.
Сергей вздохнул и снова обречённо опустил взгляд. Вдруг, изменившись в лице, поднял голову и тихо, но твёрдо произнёс:
— А что до композиторов… Не ноты сделали музыку Вагнера или Скрябина злом, а дух, который вдохнули в неё авторы. Они и произведение всегда единое целое. У людей главное — камертон души. Дар. Иначе Богу было нельзя. Нечувствительная особь никогда не была бы создана. Если звучание уносит из сердца доброту, она чужда человеку. Какими бы известными именами ни прикрывалась. То же с картинами и книгами. Несовпадение «образ и подобие» чувствует всегда. Потому что «несовпадение» в самом авторе. Это как если бы Гитлер написал роман, а «профессионалы» говорили: «Да, он чудовище, но роман-то хорош. Прочтите!» Здесь чудовищен уже принцип такого подхода. И он сегодня торжествует! А рождён теми, кто достиг, исполнил, выставил. Ну и, конечно, получил.
— То есть организаторы выставок туда же?
— А как иначе? Хозяева башни.
— Скажите, сдается мне, такая категоричность относительно «положительных» произведений не мешает вам всё-таки верить в существование картин или пьес, которые тронут, скажем, серийного маньяка? Не так ли? Ну, не разочаровывайте меня.
— Я только что перечислил авторов. Но моя категоричность выстраданная. Оплачена здоровьем, Василий Иванович.
— И такие творения, — Меркулов сделал паузу, — поди, и есть символ отличия подлинного искусства от мнимого? Вы что-то говорили о признаках. Ваши-то великие предлагают что-то? Как отличить?
— Предлагают. Толстой пишет о двух вещах, которые определяют их подлинность. Главным признаком, я уже говорил, он считает заразительность. Если произведение передаёт чувства, которые испытал художник при его создании, это уже искусство. А сила, степень заразительности определяет, как близко оно подошло к своей подлинности.
— Это я уже слышал. Но вот тот же маньяк, читая сцену насилия, может вполне проникнуться такой «заразой».
— Верно. Поэтому даётся и второй, главный признак — нравственное отношение художника к предмету. Наиважнейшее, подчеркну, условие! Как он сам относится к тому, что предлагает людям. Какие именно чувства рождает в читателе или зрителе. Вспомните Мопассана. Как меняет, что формирует в человеке.
Сергей вдруг чуть наклонил голову и, слегка подняв брови, глядя на Меркулова, спросил:
— Вот вы, маститый режиссёр, определите отношение Чехова к тому, что застрелился Константин? В «Чайке»? Ни за что не сможете. Его просто нет. Ну не выходит драма, а те, из Белокаменной, заваливают письмами, требуют поскорее. Короче, задолбали. Кажется, автор даже не мучился, чем развлечь зрителя, ведь уснёт. Ту повесить или этого застрелить? Просто плюнул и решил. А раз нет отношения, значит, теряют смысл и всякие рассуждения о нравственности. Инфицирование зрителя собственными чувствами не состоялось! Ну невозможно заразиться тем, чего не существует! И поэтому будут снова и снова появляться пьесы под названием «Почему застрелился Константин?». И опять уже преемники современных «учителей» ступят на замкнутый круг в поисках той самой кошки, которой нет вовсе! — Указательный палец гостя уперся в дверь. — Если ничего в театре не менять.
При слове «Константин», Меркулов бросил неприязненный взгляд на говорившего.
— А последователям, — как ни в чём не бывало продолжал тот, — уже удаётся превратить подлый обман в лёгкую и безобидную шалость, и поступок перестаёт быть подлым именно таким отношением. Значит, они не просто сочувствуют своим героям. Сами они и есть герои. А можно ещё хуже. Не замечать подлости. Снимать на пленку действительность и оправдываться ею. Брызгать матами в лицо остолбеневшим родителям или смаковать избиение подростка, демонстрируя уродство собственной души и выдавая всего лишь плёнку за произведение. Я имею в виду режиссёра, самого такого же подростка. Будто выросшего даже не на «оранжевом», а на «заводном» апельсине. И не расцвёл, а зачах. Нет второго, нет нравственного отношения, нет никакого вообще, а значит, идеальная подделка. Хорошо оплачиваемая, но подделка. Поставленная цель достигнута ценой предательства себе подобных. Демоническое искусство налицо. Так что никаких перевёрнутых пентаграмм. Всё проще.