Книга Темный путь. Том первый - Николай Петрович Вагнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Резкий, глухой голос Лазуткина послышался в зале. Он чем-то распоряжался, что-то приказывал. Для меня было все равно — и стоит ли хлопотать о чем бы то ни было?
Помню, вбежали женщины, раздался женский плач, визг и вой. Вошел Винкель и тоже заплакал. За ним следом вошли Красковский, Семенов, Вырлин, Туманский, вошли с печальными, угрюмыми лицами, и некоторые также тихо заплакали. Помню, как молодой юнкер Бисюткин вбежал, взглянул на покойницу и вдруг обернулся ко мне, посмотрел на меня как-то изумленно и, обняв меня, зарыдал как ребенок.
Я тихо освободился из его объятий, повернулся и вышел вон.
Мне было все равно. Пусть плачут, страдают, мучатся в этой глупой жизни, в этом нелепом мире!
Я вышел из дому.
LXIII
Унылый ветер дул с гор. Сырой, холодный, густой туман, или, лучше сказать, облака неслись по земле, закрывали даль, снова расходились.
И там внутри, по сердцу, проходили тоже какие-то холодные, тусклые облака.
Не помню, как я очутился на крепостной стене, и как долго я пробыл на ней. Только я очнулся, когда уже начало смеркаться.
Сам ли я надел на себя бурку или кто-нибудь догадался на меня надеть, не знаю.
Я очнулся от глубокого забытья, и помню, испугался этого забытья. Несколько часов бесследно исчезли из моей памяти. Я как будто проснулся от тяжелого сна к тяжелой действительности и пошел опять к Лазуткиным.
Покойница лежала на столе в белом кисейном платье. Несколько офицеров хлопотали около ее гроба.
Они тихо возились, говорили шепотом, чуть слышно стучали, точно боялись разбудить навек уснувшую.
Достали откуда-то розовой шелковой материи, достали узенький черкесский серебряный галун и тихо обивали небольшой гробик.
Посреди залы, боком к покойнице, сидел Лазуткин, опустив бессильно руки и молча повесив голову, смотрел на их работу.
Я помню, как меня поразило выражение его угрюмого лица, с густыми, но коротко обстриженными усами, в которых уже пробивалась сильная седина. Мне показалось это старческое лицо каким-то детски-кротким и беспомощным. И я, помню, еще подумал тогда:
«Она научила его терпеть и страдать…»
Двери тихо отворились, и вошел Гигин, муж бедной «хохотушки». (Он не более как с час тому назад вернулся из Бурной.)
Молча подошел он к Лазуткину. Молча приподнялся Лазуткин. Они подали друг другу руки, молча посмотрели друг другу в глаза, и добряк Гигин припал к плечу старого боевого товарища и заплакал как-то сдержанно, неслышно. Только маленькая, толстенькая фигурка его вся вздрагивала, и вздергивались судорожно плечи.
Лазуткин обнял его и увел в другую комнату.
«Оба осиротели!» — подумал я, смотря им вслед. И не жалость, а какое-то нехорошее, злорадное чувство промелькнуло в моем потемневшем сердце — чувство довольства, что я не одинок в моем страдании… А какое же это было — мое страдание?!
LXIV
Я поместился в темном углу залы и оттуда смотрел на то, что делалось кругом. Но я в то же время чувствовал, что это созерцание было совершенно пассивно, и что мне нужно много усилий, чтобы понять то немногое простое, но весьма печальное, что творилось кругом меня.
Вскоре и то немногое, что я понимал, стало для меня неясным. Я потерял временно сознание и погрузился в какой-то туман, из которого затем ничего не мог припомнить.
В первом часу ночи Винкель подошел ко мне и толкнул меня, спросив тихо:
— Ты спишь?
Но я не понял его. Я даже не узнал его.
Затем помню, как двое каких-то офицеров взяли меня под руки и отвели меня в мою квартиру. Помню, что во мне не было ни воли, ни желания сопротивляться им. Я сделался полным автоматом.
На другой день я точно так же автоматически, бессознательно снова отправился к Лазуткиным и просидел там в углу на стуле до поздней ночи. Впрочем, об этом мне рассказывали уже потом, а сам я постоянно был в бессознательном состоянии.
Как сквозь сон я помню похороны, помню ту минуту, когда все засуетились, стали опускать гроб в могилу.
Но все это только проблески сознания, самые мгновенные, после которых я снова погружался в мою апатию.
Наконец и эти проблески исчезли. Наступила темная ночь, и над моим состоянием немало тогда поломал голову наш простой и добрый Василий Иванович. Этот странный психиатрический процесс тянулся уже пятые сутки. Все средства тогдашней медицины были истощены.
Меня кормили насильно, вливая мне бараний бульон в рот сквозь стиснутые зубы. Грудь и спина были растравлены мушками. Макушка головы была выбрита, и на нее капали холодную воду. Но все было напрасно.
Мое сознание, мое психическое я не возвращались. У меня осталось и до сих пор воспоминание о моих жестоких физических страданиях, но что и как совершалось со мной тогда, я положительно не сознавал и не могу припомнить.
Только долго спустя один доктор-москвич, психиатр, поклонник Кленке, объяснил мне все развитие моей болезни и указал, как медленно, тяжелыми психическими толчками, она развивалась.
Наконец, недели через две, когда меня собрались уже везти в Тифлис как безнадежно больного, вдруг приспело мое неожиданное спасенье.
LXV
Тот день, в который вернулось ко мне мое полное сознание, остался надолго, — да, я думаю, останется навсегда, до конца моих дней — незабвенным сияющим воспоминаньем всей моей жизни.
Это был действительный, настоящий кризис болезни, было действительное внутреннее, а не наружное средство, которое вдруг, разом, обхвативши всю мою душу, дало ей толчок в другую сторону.
Помню, что за несколько дней до этого кризиса я уже смутно предчувствовал его и начинал, словно сквозь сон, припоминать факты и события из прошедшего и окружающего меня.
Помню, около меня постоянно были две женщины, из которых одну я принимал за Марью Александровну и с этим именем постоянно обращался к ней, а другую я считал Авдотьей — женой одного из наших полковых вахмистров.
Помню солнечное морозное утро. Сквозь окно лазарета виднелись вершины, покрытые снегом, которые ослепительно блестели на солнце.
Помню, Марья Александровна (то есть та из двух моих сиделок, которую я принимал за Марью Александровну) сильно хлопотала около меня, и в первый раз я смутно начал различать и понимать ее слова.
«Да это не Марья