Книга Ссыльный № 33 - Николай Николаевич Арденс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Очень странное, чтоб не сказать более, предзнаменование, — заметил Плещеев, — вроде как бы комета. — Он как-то загадочно посмотрел вдаль, весело улыбнувшись самому себе.
Федор Михайлович реденько посмеивался.
В толках о шляпе приятели подошли к дому Шиля.
Войдя к себе в квартиру, Федор Михайлович услыхал протяжные рыдания. Он бросился на кухню. Там голосил лакей Бремера Иван.
— Пропал я… пропал… Силы моей нету… — слышались вскрикивания.
Ивана забирали в солдаты. Завтра утром приказано было явиться в гарнизонную вербовочную комиссию. Он вспомнил родителей и дальнюю деревню, вспомнил сестер и понял, что никого из них ему уж не видать. Слезы, как у младенца, повисли на щеках. В ночь он не заснул ни часу, — сидел тихо и мучительно о чем-то думал…
Не заснул и Федор Михайлович. Сердце билось трудно и больно. Мысли, тяжелые и серые, как туман, медленно подымались в нем из далей виденного и слышанного. Сельцо Даровое и Черемашня, отцовские выселки с мужицкими слезами и песнями о горе и нужде как живые вырастали перед его глазами. Зачернел гнилыми бревнами сарай — тот самый, куда в дни его детства водили людей на порку, и рыдания Ивана слились со стоном даровских мужиков. И льются сейчас, думал он, эти слезы — по всей земле, и в Даровом тоже. И так же бьют нещадно и так же забривают в солдатчину на четверть века молодых и сильных людей.
В глухую ночь — который раз? — с головной болью, смятый тоской и встревоженный возмущением, торопливо и порывисто шагал Федор Михайлович по комнате, прислушиваясь к стонам одних и беззаботным снам других. Мужик Иван и господин Бремер были для него как два мира.
К этим двум мирам Федор Михайлович стал обращать сейчас свое особое и пристальное внимание. Они издавна уже поражали его фантазию, а сейчас он был вполне захвачен мыслями о них и захвачен потому, что при всей своей мнительности успел страстно полюбить жизнь и дела людей на земле. Однако среди этих дел он строго судил и их благородство, и бескорыстие, и все их низкие черты, воздавая каждому по заслугам. Он уверился в том, как много могут сделать на земле хорошие люди и как много могут наподличать люди дрянные, от которых и собаки прячутся. Из всего этого он сделал вывод, что самое главное на земле — это искусство жить рядом с людьми, это уменье быть человеком: ч е л о в е к о м встречать каждый проходящий день и ч е л о в е к о м глядеть на людей.
Но тут Федору Михайловичу пришло в мысль еще и еще одно совершенно особое обстоятельство, совершенно особое требование, без которого он, сочинитель, никак не мог бы обойтись. Ведь мало одного искусства жить и любить жизнь, любить жизнь ради жизни, — нет, ему, сочинителю, необходимо было знать весь мир, знать чужие жизни и характеры, надо было понимать людей гораздо больше, чем понимают они сами себя, при этом различать тех, которые годятся в люди, от тех, которые в люди не годятся, которые живут ползком и втайне лишь подделывают добро и красоту. Все шире и шире поэтому думал Федор Михайлович о людях и людских характерах и все более старался узнать людей самых разных занятий и понятий, начиная с высоких чинов и шумных и зовущих молодых людей и кончая всякими бездельниками, прощелыгами и процентщиками, у которых (увы и увы!) частенько приходилось и ему брать под залог недостающие средства для своего беспокойного земного бытия.
Мысли о людях все сильнее и сильнее влекли его к себе, поражая вихрем разнообразнейших дел и желаний… Люди думают о будущем и… пакостят в настоящем… И всюду люди и людские дела… И как их понять? Как примирить себя с ними? Это требовало от Федора Михайловича решительного ответа и наставляло его переходить за черты всего обыкновенного и всем присущего: крайними и необычными характерами и поступками измышляемых им лиц, исключительностью их намерений и особой выраженностью натур он рассчитывал открыть и яснее показать самые настоящие и действительные черты человеческих нравов и страстей и на том достичь наивысшего эффекта в реальном изображении жизни и людей.
Так Федор Михайлович ж д а л свою жизнь, полную творческих затей и утешительных предчувствий, ждал нетерпеливо, ждал, как скованная река ждет солнца, ждал, расточая людям все свое внимание и боясь умереть, не узнав всего своего будущего.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Владетель Зимнего дворца весьма встревожен
Император Николай редко выезжал из Зимнего дворца. Здесь, из этого огромного сооружения из камня, мрамора, дерева и красок, в пыли которого погибла не одна сотня пригнанных в столицу крепостных, он одним ухом прислушивался к России, другим — к Западу. Одним глазом выискивал заговоры в своем собственном государстве, а другим — приглядывался к западным столицам и к их подозрительному шуму.
Он не имел обычая долго оставаться в кабинете, за книгой или писанием. Книги он различал и оценивал большей частью по переплетам, всякое же писание томило его, и не до него было ему. Он много и долго ходил по длинным и пышным, в своем тяжелом великолепии, залам дворца, над которыми взыскательно трудились Стасов и Тауберг, после того как дом-колосс, равный по величине Лувру и Тюльери, вместе взятым, сгорел в декабре 1837 года.
Залы и коридоры дворца с самого раннего утра и до позднего вечера слышали твердые шаги императора, испытывавшего потребность всегда быть на ногах, всегда распоряжаться и за всем следить. В светлые дни он ходил один. В сумрачные, когда с Невы в огромные залы дворца наползал черно-желтый туман, он предпочитал прогулку с адъютантом. В эти дни он не любил глядеть в окна, обращенные к Неве. При всей своей свирепости и стремлении всем внушить страх, Николай страдал напуганностью еще с 1825 года и был необычайно подозрителен, так что когда из-за шпиля Адмиралтейства или из-за Петропавловского собора, правее которого, у крепостного глассиса, он некогда выбрал удобное местечко для казни пятерых декабристов, все что-то мрежило, а с моря плыли, покачиваясь, тяжелые облака, ему начинало казаться, что вся крепость шатается и грозит ему, помахивая