Книга Истребление персиян - Татьяна Никитична Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(Ресторан, кстати, в своей истории помнит такой эпизод: композитор Каравайчук пришел в него примерно в это же время в черных очках. Поскольку в ресторане люстр нет, черные очки вызвали подозрение, и работники позвонили в органы. Органы арестовали Каравайчука как иностранного шпиона и увезли. Но его быстро отпустили, потому что узнали, что его маленького Сталин держал на коленях.)
После “Адмиралтейства” прогулка повторялась в обратном порядке – только до ресторана на Царскосельском вокзале уже, как правило, не добирались. Помню, однажды нас остановила милиция и хотела было отправить в вытрезвитель. А я тогда работал по совместительству в издательстве ЦК КПСС “Плакат”, где печатали плакаты членов Политбюро. (Моя работа была посредническая: само издательство было в Москве, а типография – в Ленинграде. И вот Москва телеграфировала: “Правое ухо Громыки красного цвета. Громыку под нож”. Я звонил в типографию и спрашивал: “когда будем резать Громыку?” Сколько я “зарезал” членов Политбюро!..) Короче, показываю милиционерам свое ЦК-шное удостоверение – и всех нас, пьяных, развозят по домам/гостиницам…
Не выяснял религиозных убеждений Шуры, но православную Пасху однажды отмечали вместе. После ночного богослужения в соборе Александра Невского я приехал к Светлане Евдокимовой; там уже был друг ее брата-диссидента Славы Шура Тимофеевский. Обсуждали тему моей диссертации – “«Моцарт и Сальери» Пушкина в театре, кино и на телевидении”. Особенно разговор оживился, когда коснулись проблемы, совместимы ли гений и злодейство. Шура настаивал на том, что это истина, но низкая, а “тьмы низких истин нам дороже / Нас возвышающий обман”.
Помню, как по дороге к Шуре в Текстильщиках в гастрономе покупаю красное вино “Ляна”, а в магазине “Дары природы” – рябчиков и шампиньоны. Рис, вроде, у Шуры есть. Завтра мы принимаем его отца, поэта Александра Тимофеевского. А сегодня надо подготовиться: облить кипятком рябчиков, ощипать и повесить над газовой с зажженными конфорками плитой, чтобы ольховые почки, которыми набит желудок рябчика, немного стухли и напитали своим запахом его тушку. Потом рябчика надо выпотрошить (8 тушек) и забить ему (им) в задницу по куску сала. Потом его (их) надо облить болгарской “Ляной” и засунуть в духовку (уже на следующий день), там томить часа два, как раз к приходу папаши. Параллельно тушить шампиньоны в сметане и варить рис. Всё, обед готов. Мы с Николой запиваем чудесных рябчиков красным вином, Тимофеевские пьют водку. Удивительное дело: не помню, чтобы Шура когда-то опьянел, сколько бы ни выпил.
Гости у него случались разные. Помню, как-то я не рассчитал время и городским транспортом на Ленинградский вокзал к своей “Красной стреле” уже не успевал. Его гости, которых он по просьбе отца приютил во второй комнате, предложили доставить меня на машине. …Я успел за минуту до отправления. Кто меня подвез? Никола потом объяснил, что это были телохранители цыганского любовника Галины Брежневой, которому Шура предоставил свою квартиру как конспиративную в связи с какими-то разборками в высших эшелонах власти. Кстати, о смерти Брежнева я тоже узнал от Шуры – за день до официальной объявы.
К царству Брежнева мы относились как к индийскому фильму. Шура не любил советскую власть, но без фанатизма. Подрабатывал в экспортном журнале “Советский фильм” – и меня пристроил туда, писать о премьерах “Ленфильма”. Но советскую культуру не любил. “Как Вы думаете, Сергей (мы всю жизнь были на “вы”), почему я не напишу «Анну Каренину» нашего времени? Могу запросто написать. Но не хочу. Читать ее будет некому. Культура погибла”. Погибали и близкие люди. Например, прекрасная поэтесса Кари Унксова, чьи стихи я перепечатывал на машинке, была сбита машиной в 1983 году накануне своей эмиграции.
Однажды решили небольшой компанией поехать на месяц в сказочный Симеиз. Шура не вылезал из моря. За водкой я ездил в Ялту: наступило время Горбачева и сухого закона. В Симеизе, правда, по ночам тоже можно было покупать “теневую” водку. На ночном пляже мы жгли костер, купались голыми, а тела светились в воде от планктона; подходила добродушная молодежь, пила с нами водку и уплывала в Черное море. Некоторые возвращались, а некоторые нет.
Потом я закончил аспирантуру, женился, стал ездить в Симеиз уже не с Шурой и Николой, а с Татьяной Москвиной; “отъехал” из реальности в эфир ведущим авторской программы на телевидении – и видел Шуру уже изредка: либо у себя на днях рождения, либо на чьих-то похоронах и поминках.
…Единственный человек (не родственник), узнав о смерти которого, я разрыдался, – это был Шура.
Лев Лурье
Последний дворянин
С Шурой Тимофеевским мы познакомились где-то в конце 1970-х.
Так случилось, что в своей сверстнической группе, тех, кто родился после войны, я был одним из младших. При всех индивидуальных различиях круг ровесников объединяли влияние оттепели, на которую пришлись школьные годы, коллективная родительская память (война, сталинизм). Для всех огромное значение имело наступление застоя в ранней молодости и понимание того, что легальные карьерные перспективы для нас более или менее закрыты. Мои сверстники не могли ни инициировать какой-то смелый политический жест – за ним в Ленинграде следовали немедленные репрессии, ни опубликовать книгу, ни поставить спектакль, ни напечатать открыто сколько-нибудь смелое исследование в области истории или филологии. Сторожа и кочегары, подпольные репетиторы, преподаватели вечерних школ и кружков во дворцах пионеров, страстные читатели тартуских “семиотических записок”, проводившие свободное время в “Сайгоне”, Публичной библиотеке, Александро-Невской лавре или на кухнях редких сверстников, живших без родителей.
Стремление ко всякого рода бытовому комфорту считалось более или менее бессмысленным и поэтому почиталось признаком дурного тона. Мы много пили, женились, разводились и создали некий подпольный мир (то, что Виктор Кривулин называл “второй культурой”), из которого редко выходили.
Первым значительным человеком следующего за мной поколения стал в моей жизни Александр Тимофеевский.
Шура произвел на меня сильное и необычное впечатление как новый социальный и эстетический тип, каких я раньше не видел. На 10 лет меня моложе (мне было 28, ему 18), то есть в отличие от меня и моих годков целиком дитя застоя.
То, что сразу поражало в нем, – изысканная вежливость и, что называется, манеры. Персонаж дворянской прозы XIX века: прежде всего вспоминаются Тургенев и Толстой в тогдашней атмосфере, похожей скорее на мир Достоевского. Как бы Кирсанов-старший или Билибин