Книга Дон Иван - Алан Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Произнесла она это спокойно – как рассуждают о прошлом, отодвинутом столь далеко, что до нас достучаться ему невозможно – руки коротки.
– Отвори окно, если тебя замутит, – сказал я.
К нам в хвост пристроился “мустанг”. Он всхлипнул клаксоном и плеснул на нас фарами. В зеркальце дальнего вида я узнал Фортунатова, сидевшего за пассажира и подгонявшего нас нетерпеливыми жестами. Мария являла собой его противоположность: застыв за рулем, не моргая, смотрела прямо перед собой. Как будто внезапно ослепла и боится об этом сказать, подумал я и надавил на газ.
За шлагбаумом у выезда из поселка пришлось резко затормозить, чтобы не задавить разлегшихся у обочины пьяниц. Они храпели, сжав кулаки, и не проснулись даже тогда, когда я откатил их, как бревна, прочь от колес. Может, мне это только послышалось, но было похоже, что кто-то из них мне вдогонку пробормотал: “Все равно всех сожгу”.
Признательность люмпенов за подаяния – отложенная казнь дарителей.
– Добро пожаловать в Москву, – сказала Жанна. Она прикурила, передала сигарету мне, закурила вторую, но после пары затяжек швырнула в окно. – Если мы сейчас разобьемся, я тебя не попрекну. Постарайся только, чтоб сразу, в лепешку.
Мы мчались так быстро, что выхваченные фарами деревья казались выделенными курсивом.
– Я умирать не хочу, – заныл голос сзади. Я и забыл, что у нас имеется спутница. – С жиру беситесь, вот что я вам скажу. Бога побойтесь! Gott ist Liebe, херр Тотер.
Жанна расхохоталась, потом закричала в окно:
– А пошел твой Liebe Gott на хер! Вот уж кто пофигист!
– Не согласнаяйяй, – взвизгнула Стычкина, когда наш “фольксваген” угодил шиной в ямку. Я с трудом выправил руль. – Видали! Знак свыше.
– А по-моему, сниже, – фыркнула Клопрот-Мирон, но на какое-то время притихла, покрепче вцепилась в поручень и стала следить за дорогой окоченевшим лицом.
– Персик будешь? – спросила Аглая и покрутила мохнатым шаром. – Пожуй, успокоишься.
Жанна фыркнула, но взяла. Потом откусила, фыркнула и успокоилась.
У меня слипались глаза. Я съехал в кювет, заглушил мотор и вышел размяться. Ночь почти что закончилось, а утро еще не настало. Я стоял между ними на самой границе, а рубеж тьмы и света пролегал у меня по глазам. Я смотрел и гадал, откуда покажется солнце. Дождавшись, сел снова за руль и помчал в сторону города. Через полчаса опустил козырек с потолочной панели – очень уж сильно слепило.
Что бы я ни оставил позади этого слишком длинного, слишком бурного, непомерно нового дня, выбирался я из него в направлении более-менее верном…»
* * *
Светлане отрывок почти что понравился:
– Почти что кино.
– Почти что упрек?
– Ну, не знаю… Или чего-то тут слишком много, или, напротив, его слишком мало. Ночь, конечно, Вальпургиева, только чувство такое, будто ты где-то сыграл фальшивый аккорд, спутав ноты кадрили и похоронного марша.
– Ничего я не спутал. Название кадрили – гротеск!
– Ну и что, что гротеск? Я сама из гротеска.
– О чем ты?
– О снах.
– Все еще меня ненавидишь?
– Другое. Скоро неделя, как за мной из кошмара в кошмар кочует прыжок с парашютом. Я стою на дрожащих ногах у открытого люка. Отверстие ревет и клубится. В нем, как в печке, сжигается ночь. Но пахнет не гарью, а гнилью – затхлым воздухом, прелью, увяданием могильных цветов. Под рукой ничего, за что б ухватиться, я заперта в собственном теле, отчего все мое вещество разбухает, как тесто, и невыносимо грузнеет. Через миг оно весит больше, чем масса вселенной. Впереди бутылочным горлышком бездны зияет орущая дырка, куда, будто слякоть в прожорливый сток, засосет мои потроха. А когда их туда засосет, я пойму, что нет такой массы на свете, которой подавится пустота. Просыпаюсь я на краю – в полувздохе от бездны и в полусмерти от страха. Ощущение так себе.
– Тебе страшен полет?
– Полет мне не страшен. Страшна невозможность полета. Вместо полета – сжирающая пустота.
– Почти что кино.
– Почти что упрек.
– Извини.
* * *
– Стало быть, у тебя появился в романе и дьявол?
– Да. Марклен Мизандаров. А Жанна – Вергилий. Фортунатов – тот джокер. Мария – Мария. Из тех Магдален, что страдают навзрыд за других. Она у меня еще как пострадает!
– Кто же будет твой ангел?
– Пока не решил.
– Он им там обязательно нужен. Не жмоть, подари.
– Ангел – дар Божий, не мой.
– Ты для них демиург.
– Создать мир не значит им править, а значит лишь подчиняться законам этого мира – или покончить с собой.
– Тогда подчиняйся законам и помни, что пишешь роман о любви.
Я пишу. Дон Иван продолжает:
«Жанна слово держала: я был свободен – как приживал, неравнодушный к своей попечительнице ровно настолько, чтобы быть равнодушным к деньгам. Благодаря связи с Клопрот-Мирон впервые за долгие месяцы – а если угодно, и годы! – я обрел крышу над головой – а если угодно, над головами: в нашем тандеме альфонс был ведущим звеном. В довесок к крову я получил возможность жить той беспечной и обеспеченной жизнью, о которой большинство может только мечтать и которую на деле мало кто в состоянии вынести. Наслаждение – тоже труд, и чем дальше, тем более утомительный. (“Не очень-то доверяй словам, – твердила мне Анна. – Доверяй корням слов. А теперь полюбуйтесь-ка на логическую триаду: беспечность < обеспеченность < попечительство. Так, корешок к корешку, они и пекутся одно из другого”.)
Поначалу все шло замечательно. Я трудился на ниве безделья не покладая рук, досконально исследуя и предприимчиво практикуя все подвластные мне виды праздности – от круглосуточного сна до круглосуточного обжорства перед закипающим телевизором. От бесцельных блужданий по городу до марш-бросков по достопримечательностям Золотого кольца. От релаксаций тайских массажей до реинкарнаций турецких бань. От грязи спа-салонов до пота тренажерных залов. От намозоленных конной ездой ягодиц до волдырей на подушечках пальцев после игры на компьютере. От светских походов на выставки до выставочных походов в свет. От частых званых приемов до редких незваных гостей. От дежурных пьянок с приятелями Н. Клоповой до агентурных попоек с недругами Ж. Клопрот-Мирон. От одиноких запоев до запойного чтения в одиночестве. От бражничества до бродяжничества. От тихого смеха до буйнопомешанного вытья.
Прожигать жизнь оказалось сложнее, чем выглядело на первый взгляд: слишком сырая это субстанция. Вот когда сознаешь, что человек состоит почти сплошь из воды. Таскать ее становилось все тяжелее.
Бывало, я часами лежал на диване, глядел в потолок и рисовал на нем мыслью кружки. Вереницы дырочек, похожих на пулевые отверстия. Нанизывал бусами на иглу четырнадцатиколечье, помогая представить стушевавшемуся воображению, что скрывает число в сто триллионов – именно столько клеток, собравшись в случайном порядке, образовали мое естество. Подумайте только: сто-плюс-двенадцать-нулей булькающих мешочков, набитых на девять десятых водою! И всех их мы носим в себе без малейшего права на роздых. Если на этом зациклиться, вас одолеет водянка.