Книга Бездна - Александр Лаптев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мужчина смутился. Ему стало досадно за эту оговорку. Он поджал губы, а потом махнул рукой.
– К вашему мужу это не имеет никакого отношения, я уже сказал. Ведь он давно уже арестован. Если бы что-то было серьёзное, его бы… ну… в общем, он не был бы в этой камере.
– А вас за что арестовали? То есть я хотела спросить, есть ли надежда, что Петю отпустят? Сейчас, я слышала, многих отпускают! Сталин дал указание, и теперь все дела пересматривают. Может, мне сходить на приём к начальнику управления?
Мужчина вдруг резко остановился, дико глянул на Светлану и так же резко двинулся дальше.
– Не знаю, не знаю, – бормотал на ходу. – Это вы сами решайте. Простите, но я должен спешить. Больше не ходите за мной. Прощайте! – И он стал торопливо спускаться под гору.
Светлана остановилась. С минуту смотрела, как мужчина идёт, припадая на правую ногу. Походка была какая-то странная. Он почему-то смотрел не вперёд, а в сторону и вниз. И ни разу не оглянулся. Вот он перешёл дорогу налево и скрылся в проулке за двухэтажным бараком. Дальше был короткий проход между домами – метров сто, – а потом крутой спуск и – вокзал. Лишь теперь Светлана поняла, что мужчина прямо от неё отправился на поезд. В руках у него был чёрный чемоданчик, в котором было всё его имущество. Куда он собрался ехать? Этого Светлана так и не узнала. Имени этого человека она тоже не знала. А был это инженер-механик Михаил Стеклов. Во время следствия ему сломали несколько рёбер, отбили почки. Дело уверенно шло к расстрелу, и он уже сам не чаял остаться в живых. Но потом вдруг всё чудесным образом переменилось. Пришёл другой следователь и объявил, что дело его закрыто, прежний следователь арестован, а он может быть свободен. И при этом по-дружески посоветовал уехать из города как можно дальше. Что он и сделал. С работы ему увольняться не пришлось – его уволили сразу после ареста (как и всех таковых). Квартира его была занята чужими людьми. А жениться он, к счастью, не успел. Ничто не держало его в Иркутске. И первым делом после выхода из тюрьмы он купил плацкартный билет до Владивостока. По собственной воле поехал туда, куда каждый день шли переполненные эшелоны с заключёнными, – на восток, на очень дальний восток! Интуиция подсказала ему единственный вариант спасения – раствориться среди огромной серой массы, стать незаметным. Незаметность и серость – вот то единственное, что давало шанс на спасение. Всякая неординарность, любые намёки на стихию и своеволие, тем паче какая-нибудь одарённость, яркость – были не преимуществом (как во всём остальном мире), а были они смертельно опасным свойством, которое необходимо скрывать от окружающих. Быть как все. Думать как все. Делать то же самое, что делают твои соседи и сослуживцы – в совершенной точности, не хуже и не лучше! – вот рецепт для сохранения своей драгоценной жизни (если тогда вообще были возможны какие-либо рецепты).
Пётр Поликарпович в это время томился в ожидании перемен – всё равно каких. Однообразие и убожество тюремной жизни сводили его с ума. Вспыхнувшая было надежда на спасение медленно угасала, как гаснет лучина в подземелье без доступа кислорода. В то, что его отпустят на волю, он уже не верил. Суд будет, будет и обвинение – с этим он уже смирился. Но почему его не знакомят с материалами дела? Почему не предлагают адвоката? Пётр Поликарпович хорошо запомнил газету «Правда» за тридцать пятый год, в которой печаталась речь Генерального прокурора СССР Вышинского об усилении роли адвокатуры в деле защиты интересов советских граждан. Главный юрист страны очень убедительно говорил о праве советских людей на защиту от произвола и беззакония. Читая эту статью, Пётр Поликарпович чувствовал законную гордость за свою страну; верил, что эпоха несправедливости и деспотизма канула в Лету и никогда уж не вернётся. Но теперь он мучительно думал длинными ночами и тягуче-однообразными днями: где обещанная справедливость? Где свобода и всеобщее счастье? И почему никто не защищает его от вздорных наветов, вместо этого его обвиняют в чудовищных преступлениях, при этом склоняют к признаниям несуществующей вины? И ладно бы он один был такой (это ещё можно было объяснить роковым стечением обстоятельств). Но ведь и все вокруг были точно в таком же положении – вот что было страшно! (А те немногие счастливцы, которых вдруг выпустили в тридцать девятом, все они получили свободу не стараниями адвокатов и не по вдруг вспыхнувшей доброте злобного тирана. Преступная власть окончательно завралась и запуталась и, по привычке своей заметая кровавые следы и сваливая вину за совершённые мерзости на других, стала уничтожать своих верных псов (всех этих фриновских и ежовых, лупекиных и рождественских), которые усердно рвали врагов по их же приказам. Для убедительности отпустили и часть невинно осуждённых. Впрочем, загребали тысячами, а отпускались единицы. Да и невозможно отпустить того, кто давно уже в могиле.
Пётр Поликарпович предчувствовал, что о нём не будет никто заботиться, и согласен был сам себя защищать – без всякого адвоката. Только бы ему дали слово на суде! До ареста он внимательно читал в газетах отчёты о московских процессах. Там печатались и речи обвиняемых. Все они каялись, называли себя «отбросами, фашистскими убийцами и предателями», которых «следует расстрелять». Но уж он-то каяться не будет, ведь он ни в чём не виноват. (А те, наверное, что-нибудь да совершили, раз уж все хором твердили о своей вине!)
Думая так, Пётр Поликарпович совершил такую же ошибку, какую совершали миллионы советских людей, свято веривших газетам, а ещё больше – саморазоблачениям всех этих «вредителей» и «врагов народа», «террористов» и «троцкистов». Пётр Поликарпович уже успел забыть, как два года назад из него самого обещали «вымотать кишки и подлую душонку», как грозились арестовать его жену и сделать сиротой трёхлетнюю дочь. Этого не произошло, и он теперь полагал, что, стало быть, настоящей опасности и не было, а он – молодец и кремень! И невдомёк ему, что он был на волосок от «чистосердечных признаний», а следовательно, и от смерти, а жена его чудом не разделила его участи. Точно так же он не ведал будущего – ни своего, ни огромной страны (он и настоящего-то как следует не знал). Никаких адвокатов и никаких оправдательных речей на суде не предвиделось. Да и слыхано ли дело, чтобы обычным неторопливым порядком осудить за два года три миллиона человек (из которых половина пошла под расстрел)? Да если их всех судить обычным неторопливым порядком, с прокурором и с защитником да с недоверчивыми присяжными заседателями, так дела эти не кончились бы и по сей день, а подследственные умерли бы естественной смертью в своих камерах. Вполне логично поэтому было придумать все эти «тройки» и Особое совещание, которые судили людей очень споро, вовсе не видя подследственных и даже не раскрывая их тощих дел, а только по самым общим (списочным) сведениям: по какой статье человек обвиняется и доказана ли его вина. Вина, конечно же, была доказана (о чём была пометка против каждой фамилии; кто ставил эти пометки и чем при этом руководствовался – это никого не интересовало). Все эти расстрельные дела рассматривались скопом и в страшной спешке. Лишь некоторые обвиняемые удостаивались персонального внимания (вроде бывших членов политбюро, командармов, видных учёных и общественных деятелей; но от этого им было нисколько не легче: к пыткам во время следствия добавлялись моральные мучения, когда приходилось публично возводить на себя всякую дичь, с полным самообладанием называть себя негодяем и объявлять себя не заслуживающим снисхождения – чего не требовали царские опричники от разбойников и самых отъявленных душегубов, которым запросто выворачивали суставы, рвали ноздри и огромным топором рубили головы на площадях, но не лезли в душу, не позорили публичным унижением, оставляя казнимым толику достоинства, дозволяя свободно сказать своё последнее слово).