Книга Я был зятем Хрущева - Алексей Аджубей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бесконфликтность, лжепатриотизм, безапелляционность, чиновничьи приоритеты уходили из литературы, искусства тяжело и надсадно, и те, кто так или иначе должен был уступить дорогу, занять иное место, а может быть, и вовсе уйти, пускали в ход все мыслимые и немыслимые способы удержания высот. Любой промах возводился в принцип, любое слово ставилось в строку. К сожалению, и многим молодым литературным звездам того времени не хватало взвешенного взгляда на совокупность событий «внутри» и «вовне». Их упоение успехом, убежденность в своей абсолютной правоте оборачивались просчетами. Оказалось, что не так просто развеять прах прошлого. Самое печальное состояло в том, что азарт нетерпения, некоторые – по-своему объяснимые – перехлесты давали повод тем, кто всегда четко отмерял свои поступки, кто «не выходил из берегов», не рисковал, не дерзил, грозить назидательно пальцем: «Вот ведь куда их заносит, вот ведь на что они поднимают руку – на святая святых!» А там уже разрешать спор начинали те, кто имел право и власть…
Часто на такое подбивали и самого Хрущева, и он бывал непростительно груб.
Недавно я прочел, что роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» был «арестован» в 1961 году и Гроссман написал Хрущеву. Тогда я ничего не знал об этом. Думаю, что Хрущев не читал письма либо не вник в его суть. Как пишут очевидцы, объяснение по поводу романа у Гроссмана было с Сусловым. Он заявил, что книга не увидит свет и через двести пятьдесят лет.
В 1988 году, как известно, роман опубликовали.
Могло ли это случиться раньше? Что изменилось бы в его судьбе, прояви Хрущев больше внимания к работе Василия Гроссмана? Думаю, что Никита Сергеевич не смог бы постичь всю сложность этого романа, не смог бы принять его. Постижение романа требует не только интуиции. Вполне возможно, что Хрущев был бы (или был?) солидарен с Сусловым.
Спрашиваю себя: если мне пришлось бы решать судьбу книги Гроссмана в то время, как бы я поступил? Должен честно признаться: не предложил бы ее к публикации. Я был потрясен, прочитав книгу в 1988 году, долго не мог прийти в себя от внутреннего озноба – ум еще противился, не хотел соглашаться с тем, как связана и к чему ведет логика романа, будто он написал не о нас, не о нашем мире. Только постепенно собственная ущербность уходила, и я уже не мог оторваться от страниц.
Позвонил своему университетскому товарищу критику Анатолию Бочарову. В журнале «Октябрь», где печатался роман, было опубликовано его эссе. Одним из первых Бочаров назвал роман Гроссмана народной драмой, «Войной и миром» XX столетия.
Становилось понятно, почему нас «отлучали» от таких книг. Ортодоксальное видение мира, сужая горизонт, утверждало в людях духовное убожество. Оно было нашей судьбой и бедой, в том смысле, что избавляло от чувства духовной неполноценности. Все в нас самих и вокруг казалось самым лучшим, в том числе и литература. Она вполне обходилась без писателя Гроссмана и десятков других, подобных…
В пенсионные годы Никита Сергеевич прочитал «Доктора Живаго» Пастернака. Книга не понравилась ему, показалась скучной. Сложная вязь повествования, герои, чуждые по духу и биографиям. Многое, как он говорил, показалось несущественным, не входившим в круг его устремлений. Но тогда же он пожалел, что роман этот не был напечатан, и с какой-то грустью признался: «Ничего бы не случилось…»
Это позднее признание показательно. Оно выражает взгляды Никиты Сергеевича не только на литературные процессы и взаимоотношения деятелей искусства с руководством в пору его пенсионных раздумий, но и на «технологию» обострений, случавшихся в то время, когда был у власти. Отчего произошел взрыв ярости «первого лица», когда он узнал о присуждении Пастернаку Нобелевской премии? Этот взрыв диктовался отнюдь не литературными соображениями. В этих вопросах Хрущев не был силен. Общественная ценность литературы связывалась в его сознании с непременной подчиненностью писателя задачам дня, курсу политического и социально-культурного развития общества. А кто же в таком случае судья? Кто определяет социальный заказ деятелю искусств? В широком смысле слова – народ. А практически – партия, то есть на каждый данный момент партийное руководство, а еще точнее – партийный аппарат.
Какое-то время Хрущев силился отгонять от себя мысли о безупречности собственных суждений, однако сдерживающих факторов было явно недостаточно. Он был типичным партийным руководителем той эпохи. Чем более его втягивали в лабиринты командно-административной Системы, от которой он хотел уйти, тем сильнее в нем действовал инстинкт своеволия, безапелляционности. Он считал себя вправе судить обо всем, в том числе об искусстве и литературе без всяких оговорок.
В конце лета 1950 года случилось такое событие. Хрущев прогуливался по парку на даче. Я шел рядом с ним. Вдруг на одной из берез зазвонил телефонный аппарат. Такие аппараты были прикреплены ко многим деревьям в парке, дабы Сталин мог быстро связаться с нужным ему лицом. Я снял трубку. «Мне Микиту», – послышался глуховатый голос вождя. Хрущев взял трубку. Я отошел в сторонку, чтобы не мешать разговору. Хрущев выслушал какие-то вопросы. Пошел по дорожке снова. Через минуту спросил: «Читали роман Галины Николаевой «Жатва»? Я ответил утвердительно. «Положите книгу мне на стол», – сказал Никита Сергеевич. Ничего больше не прибавил.
Потом мне стало известно, что Сталин интересовался мнением Хрущева о том, все ли в этой книге «правильно» с точки зрения изображения сельской жизни в послевоенные годы. Тут Сталин, по-видимому, больше полагался на Хрущева, чем на писательницу. Вскоре, в 1951 году, роман Галины Николаевой удостоили Сталинской премии. Хрущев подтвердил высокий выбор вождя. Вот и привыкал Никита Сергеевич к такому подходу: «правильно» – «неправильно», нужно – не нужно. Все остальное – художественные достоинства, боль и гнев художника, его сомнения и поиски – все за гранью, от лукавого, от интеллигентских метаний. Интеллигенция, в особенности занимавшаяся гуманитарными проблемами, всегда была под подозрением, и неприязненное отношение к ней весьма культивировалось.
И уж вовсе невозможно было успокоить Хрущева и что-то объяснить ему, если то или иное произведение литературы получало высокую оценку на Западе, за границей. Тут Хрущев непременно искал подвох. Пастернака награждают Нобелевской премией? Значит, делают это в пику нашей стране, в пику ему, Хрущеву. Если он не проявит гнева, значит, не продемонстрирует партийной принципиальности. Он, Хрущев, вынужден ведь был оглядываться по сторонам, видеть настроения своих коллег, улавливать настроение аппарата. До него доходили сведения о том, что его считают чересчур либеральным, а либерализм ведет к расшатыванию устоев. Я хорошо знал иезуитскую механику создания подобных настроений и слухов, она выстраивалась по очень сложным схемам. Тут воздействовали на Хрущева и военные, например маршал Чуйков, наговаривавший Никите Сергеевичу множество «жутких» историй о проникновении в нашу идеологию враждебных настроений, и кое-кто из-за границы. Особенно усердствовал Вальтер Ульбрихт – тот тоже запугивал Хрущева. Из Москвы, дескать, доносится тлетворное буржуазное влияние.
Летом 1964 года во время визита Хрущева в Швецию премьер-министр Эрландер заговорил с ним о намерении наградить академика П. Л. Капицу, блестящего советского физика, золотой медалью Шведской академии. Никита Сергеевич воспринял разговор очень нервно. Он прямо сказал Эрландеру, что Советское правительство может воспринять это известие как вызов. «Почему?» – удивился Эрландер. «Многие у нас воспримут это как желание выделить физика, который отказался работать над атомным оружием, поступил непатриотично…»