Книга Аквариум (сборник) - Евгений Шкловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что литератор Р. (другой герой этого повествования) особенно ценил в так понравившемся ему романе – это деликатность автора. Лишь туманные метафорические намеки свидетельствовали о том, что именно в сфере эротического подпитывается дар композитора. Идея не бог весть какая оригинальная, но в романе тем не менее обретавшая особую убедительность.
И что существенно: чем дольше композитор жил с женой, тем трудней становилось ему сочинять музыку. Женщина волевая, своей духовной одержимостью она влекла за собой, подчиняла себе, так что и он, поддаваясь, невольно начинал отрицать то, что для него имело немалое значение.
Так или иначе, но духовные устремления подруги все сильней и необоримей воздействовали на него, и если поначалу он находил утешение в связях с другими женщинами (пусть даже более банальных и приземленных), что легко было оправдать сухостью жены, то со временем и это стало для него камнем преткновения: все вроде как обычно, а – не то… Желания продолжали волновать, однако исполнение их приносило все меньше удовлетворения.
Меж тем музыка словно впитывала эти противоречия: неудовлетворенность, поиски цельности, отчаяние, порыв к высшему, привязанность к земному… Все было настолько слитно и трепетно, что вызывало у слушателей ответную дрожь.
Загвоздка же была в том, что композитор – да, любил жену. Ее чистота, искренность, строгость нрава, идеализм вызывали в нем не только глубокое уважение, но и восхищение. Сам же себе он временами казался едва ли не нравственным уродом, недостойным даже прикоснуться к ней. И вынужден был, в силу своей приверженности к дольнему и чувственному, изменять ей, из-за чего минутами испытывал не только к себе, но и к ней, фактически толкавшей его на это, чуть ли не ненависть.
Тем не менее творить он старался так, как хотелось именно ей – то есть наполнять свои опусы чем-то чистым и светлым, мелодии искал, где бы звучало нечто космическое, некая высшая гармония. Иногда это даже удавалось. Но потом снова уходило, и он опять погружался в нескончаемое коловращение страстей, которые так тревожили (а вероятно, и отвращали) супругу.
Короче, чем больше старался он очиститься и возвыситься, то есть привести себя в соответствие с теми требованиями, какие ему предъявлялись женой, тем трудней сочинялась у него музыка, тем меньше он вообще понимал, зачем это вообще нужно.
Финал в романе трагический: композитор угасает, так и не обретя внутренней гармонии, но и… утратив способность сочинять музыку, жена у его постели, чистое благородное существо, в чьих тонких чертах искренняя скорбь и сострадание. Но вдруг… что-то такое мерещится герою в предсмертном забытьи, сугубо мрачное, вроде как обман. И в жене, о ужас, чудится вовсе не ангел и не Мадонна, а…
«В литературе, перенасыщенной брутальностью и голым физиологизмом, ориентированной на коммерческий успех, роман П. – несомненно, глоток свежего воздуха, – так писал Р. в рецензии.– Презрев классическое достояние, мы вдруг обретаем в произведении современника самую настоящую классику – и это тем более удивительно, что автор заглядывает в самые темные и извилистые коридоры человеческой натуры».
А главное, главное, ну да: творчество и чистая духовность – в вечном конфликте, слишком высокие устремления, увы, гибельны для творческого начала. Не только для музыки, но и для искусства в целом, – вот как резюмировал Р. идею романа. Любовь, семья, нравственная чистота, стремление к высшему, начала истинно святые, влекут к погибели точно так же, как индивидуализм и разврат.
Разумеется, не такая уж все это новость («когда б вы знали…»), оговаривался Р., но в романе П. – подлинный трагизм: трагизм неосуществленной личности, которую поманил горний свет благодати. Собственно, не в том ли и трагедия великих творцов прошлого, того же Гоголя или Толстого?..
Р. не ограничился рецензией, а затем и большой статьей, но и организовал передачу на телевидении, которое, известно, может совершить то, что никакому печатному слову не под силу. В передаче, которую вел он сам совместно с известным телеведущим, своим старым приятелем, которого не просто заставил прочитать роман (приятель давно не брал книг в руки), но и сумел убедить в его уникальности. Звучала музыка, читались отрывки из романа, выступали с воспоминаниями люди, близко знавшие автора, одним словом, полный пиар. Роман сравнивался с классикой последних двух веков (упоминались имена Достоевского, Т. Манна, Р. Музиля и др.) и, понятно, противопоставлялся той макулатуре, которая заполняет прилавки.
Между тем в печати стали появляться недоуменные реплики, не только отрицавшие художественную значимость произведения П., но и упрекавшие автора в излишнем морализме, чуть ли не в банальности коллизии. И композитор умирал, как ничтоже сумняшеся утверждали некоторые рецензенты, вовсе не из-за того, что его лишили творческой и природной органики, а потому, что сам захотел умереть, разуверившись в земных дарах жизни, но так и не достигнув благодати.
Такое непонимание или нежелание понять чрезвычайно огорчало Р. Он и прежде периодически разочаровывался не только в своей профессии, но и вообще в способности людей понимать, ладно, художественные тексты – друг друга. Какие-то тонкие материи, определявшие человеческое существование в самых его основах, ускользали даже от умных и чутких людей, не говоря уже о прочих. Тем более обидно, что роман П., на его взгляд, действительно своеобразно и глубоко трактовал эротику, и не просто как взаимоотношения полов, а как отношения двух близких и духовно одаренных людей, искренне любивших друг друга, желавших друг другу только блага, но по какой-то трагической несовместимости разрушавших один другого.
«Печально, – сокрушался Р., сидя рядом со знакомой на одном из литературных вечеров, куда они были приглашены. – Выдающееся произведение оказывается непонятым только потому, что кардинально расходится с общепринятыми представлениями, что оно неуместно в данном историческом и социальном контексте, поскольку идет против течения. Читателя защищают от неправильно понятых заповедей, предлагают жить в согласии со своей индивидуальной правдой, не навязывая ее другим, но и не отрекаясь. А вместо этого… Увы! – тяжело вздыхал Р., – доходят только грубые вещи, а тонкие материи нуждаются в соответствующем восприятии. Воспевание страсти – это может быть принято на ура, может вызвать протест и осуждение, но если автор затрагивает более сложные вещи, то вникнуть в них уже мало кто способен… И дело вовсе не в том, что все упирается в либидо (экое же словечко!), а в том, что жизнь нельзя загонять в прокрустово ложе даже из самых высоких побуждений».
С пылом высказывая все это давней знакомой, Р. вдруг, ни с того ни с сего, обратил внимание, что та очень даже недурна собой – большие темные глаза, длинные, чуть загибающиеся на концах ресницы, мягкий обволакивающий взгляд, чувственные губы и… Странно, что он не замечал этого прежде (ой ли?), хотя не так уж редко они встречались и, что существенно, с удовольствием общались… А о прочем… о прочем Р. как-то даже и не помышлял (с чего бы?). Потому-то, вероятно, и поразило его – вроде как не просто говорит он эти слова, то есть не потому, что ему важно их высказать, а… ну да, вроде как именно для нее…