Книга Сияние - Маргарет Мадзантини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее волосы распушились, в полной нижней губе красовалось колечко, небесно-голубые восточные глаза были ярко подведены каджалом. Я продолжал думать о джунглях и неведомом будущем.
– Знаешь, пап…
И даже если после этих слов спокойно могли последовать такие: «Ты полное дерьмо, ты лузер и тряпка», это было уже не важно, мне хватало этого «пап». Я поддакивал ей, соглашался tout court[32]. Мое подавленное гомосексуальное эго шевелилось на дне души и отчаянно бунтовало.
Потом она плакала. Говорила, что чувствует себя самой одинокой на свете, что она уродка, что никто не хочет с ней считаться. Разумеется, все было совсем не так, разумеется, я соглашался.
Я старался быть для нее авторитетом, внимательно слушать, следить за тем, как скачет ее настроение. Она безумно любила мать и не могла простить Ицуми, что та собиралась покинуть нас и поселиться в райском саду. Она была слишком молода, чтобы понять, насколько непреложна и капризна жизнь и ее законы. Когда-нибудь это придет.
Прошел еще год. У меня появились новые студенты, я читал новый курс. Я напряженно работал, семестр подходил к концу.
Я перебрал завалы памяти, и образ Костантино являлся мне теперь без лишних сексуальных коннотаций. Он стал тем, кто вечно присутствует в твоей жизни, что бы ни случилось, даже если вы уже никогда не увидитесь. Я думал, что так оно и будет. Мы ведь не в Древней Греции. Нельзя же приходить домой к жене и детям с порванной задницей и сердцем героя. Сначала ты страдаешь, но проходит время, и страдания утихают, как собака на коврике, которая спит и изредка поскуливает во сне. Болезнь Ицуми многому меня научила.
Ты просто сидишь в кресле и вдруг понимаешь, что тело переместилось в другую реальность и, хотя все кажется таким далеким и нездешним, оно живет здесь и сейчас. И ты понимаешь, что тело живет именно там, где ты возвел свои стены. Ты вдруг осознаёшь, что стареешь и что другого случая не представится. Что годы вдали от дома раскрепостили твою душу. У тебя нет ни чувства вины, ни привязанности к корням, ты старался сохранить только самое лучшее, то, в чем действительно нуждался. Твой друг был прав. Ты жадный, бессовестный. Теперь ты смотришь на свою жизнь словно издалека. Тебе повезло: ты смог увидеть многогранность своей природы и воспользоваться ею. Благодаря ему ты познал самого себя.
Теперь он превратился в маленькую статуэтку, которую ты рассматриваешь с разных сторон. Именно так происходит, когда любовь превращается в нечто большее, чем соприкосновение тел, становится чем-то возвышенным, недосягаемым. Ты понимаешь, что вокруг не останется ничего из того, к чему ты привык, что тела обратятся в пыль, а кости побелеют и очистятся потоками дождя, точно кости животных в полях. Что сталось с телом твоей матери? Ты с трудом можешь вспомнить бабушку и дедушку, а про тех, кто был еще раньше, ты и вовсе ничего не знаешь. Ты не имеешь ни малейшего представления о тех, кто веками предавался любви, чтобы ты появился на свет. Ты знаешь только себя самого, но ты – никто, для жизни как таковой ты – пустое место.
Так что придется довольствоваться памятью, которой хватит на двоих. И ты больше не боишься его потерять. Ты смог отказаться от него. Он стал частью мира, где царствуют тени и образы. Ты можешь потрогать его и приласкать, когда пожелаешь. Ты понимаешь, что он проходит сквозь всю твою жизнь. И, думая о том, что вы на одной планете в одно и то же время, ты чувствуешь облегчение.
У дяди Дзено нет мобильного, он не захотел его покупать, поэтому, чтобы позвонить, ему пришлось подняться с кровати. Я представляю себе, как он стоит в коридоре: в пижаме, челюсть напряжена. Он прокашливается, закидывает поседевшие волосы на розоватую лысину коронным семейным жестом. Он ждет. Мы не разговаривали уже много лет.
– Дядя Дзено.
– Гвидо, я хочу, чтобы ты приехал.
У него рак простаты и метастазы повсюду.
Его голос звучит так, точно он говорит в ржавую замочную скважину.
Мне не хотелось приближаться к нашему дому. Я делал все, чтобы этого избежать. Ленни нашла билеты: у нее каникулы. Она была в Италии лишь однажды, совсем ребенком, да и то на Сицилии. И теперь грезила Римом.
В небе бушевали безумные волны ласточек, они с душераздирающими криками проносились над нашими головами. Мы ехали в сторону аэропорта Хитроу. Самолет, три кресла в каждом ряду, Ленни устроилась у окна, кресло посредине осталось пустым. Я подумал об Ицуми – мы не слишком хорошо расстались. Стюардесса надела спасательный жилет и изображала бессмысленную пантомиму. Вверху на полке пристроился багаж: маленькие черные чемоданы с личными вещами, пижамами, зубными щетками, витаминами и книжками. Разная ерунда, которая всплывает на поверхность океана, когда самолет идет ко дну. Было бы неплохо сорваться в пропасть и заглушить голос будущего. То, что спасатели с высоты вертолетов наблюдали сквозь глазки видеокамер и сочли бы ужасной трагедией, представилось мне на минуту удивительной неиспользованной возможностью.
Не этому ли учил меня дядя Дзено? Он брал картину, разворачивал ее на сто восемьдесят градусов, и земля становилась небом. «Посмотри-ка на нее вот так». Он учил меня смотреть на все с новых точек зрения. «Никогда не переставай искать! Ищи собственный ракурс! Позор тому, кто мог бы найти что-то новое и этого не сделал! Нужно иметь мужество созерцать бесстыдство и гнусность, смотреть в лицо заблуждениям. Они являются тебе, чтобы открыть новую правду…»
За прошедшие годы никакая новая правда мне не открылась. Мой мозг довел меня до того, что я стал самоубийцей, по крайней мере с эмоциональной точки зрения.
Ленни осталась в маленькой гостинице. Я расплатился с таксистом и вошел во двор. Новая кирпичная плитка, в остальном ничего не изменилось. Две огромные и немного постаревшие пальмы по-прежнему томились на крошечном земляном пятачке среди цемента и кирпичей. Комнатка консьержа была заперта на ключ, стул пустовал. В темноте я почувствовал, как чья-то рука опустилась на мое плечо в прощальном жесте. Я прощался с тем, чего не вернуть, чего никогда не забыть.
Я посмотрел вверх, на освещенные окна квартиры отца. А потом на окна последнего этажа, на узкую полоску света в конце печальной похоронной вереницы задернутых занавесок.
Лифт стоял на первом этаже. Его темная клетка пахла свежей краской. Я вошел и услышал тот самый звук – скрежет железной клетки и стук деревянных створок, которые сначала открылись, а затем закрылись, звук скольжения масленых тросов. Лифт поднимался так же медленно, как и сорок лет назад, так что за это время в памяти пронеслась вся моя жизнь. Я вспомнил маленькую деревянную приступочку, на которой когда-то сидел, вспомнил то самое зеркало, в котором скользили загадочные тени, видавшие тысячи канувших жизней. Я будто снова увидел маму, в недоумении смотревшуюся в зеркало. Она словно удивлялась своему отражению. Она поправляла мое пальтишко и говорила что-то ободряющее, а потом резко от меня отвернулась, точно впервые увидела.