Книга Александрийский квартет. Клеа - Лоуренс Даррелл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На кладбище, утопавшем в ярком свете солнца, не было ни души. Каподистриа явно не пожалел денег, чтобы его могила имела достойный вид, и в итоге воздвиг себе памятник настолько душераздирающе вульгарный, что он в буквальном смысле слова резал глаз. Какие там были херувимы с пергаментными свитками, какие цветы и веночки! В центре была выгравирована ироническая фраза: «Не затерялся, но ушел чуть раньше». Бальтазар, довольно хохотнув, положил на могилу цветы и сказал: «С днем рождения». Потом отвернулся, снял с себя плащ и шляпу, ибо солнце стояло высоко и грело нещадно, уселся рядом с нами на скамеечку под кипарисом и, покуда Клеа кушала конфеты, нашарил в кармане пухлый, на машинке надписанный конверт, в коем и содержалось последнее обширное послание Да Капо. «Клеа, — сказал он, — не сочти за труд, прочти ты. Я сегодня забыл дома очки. Кроме того, хочется попробовать его на слух — интересно, звучать будет столь же фантастически или нет? Прочитаешь?»
Она послушно взяла у него странички с плотно напечатанным на машинке текстом и начала читать.
«Мой дорогой М. В.»[77]
«Инициалы, — вмешался Бальтазар, — это прозвище, коим облагодетельствовал меня Персуорден. Melancholia Borealis, ни более и ни менее. Дань предполагаемой во мне иудейской тоске. Клеа, дорогая, продолжай».
Письмо было написано по-французски.
«Я прекрасно понимаю, дорогой друг, что в некотором роде обязан тебе отчетом о моей здешней жизни, но, хотя я и писал тебе не так чтобы очень редко, я взял за правило главного ее содержания в письмах к тебе не касаться. Почему? Ну, знаешь, сердце мое всегда уходило в пятки при одной только мысли о твоем обидном смехе. Конечно, нелепость, если рассудить трезво, я ведь никогда не был человеком чувствительным, да и о том, что скажут соседи, тоже особо никогда не беспокоился. Дело не в том. Потребовалось бы толковать тебе долго и нудно, что на встречах Кружка, который стремился очистить мир с позиций абстрактнейших идей добра, я всегда ощущал некое смутное беспокойство и свою чужеродность. Тогда я еще не знал, что мой путь не есть путь Света, но Тьмы. Да я бы и сам смешал в то время Свет и Тьму — морально, этически — с добром и злом. Теперь я знаю, что путь, которым я иду, есть тот противовес — второй седок на детских качелях, — что позволяет светлой стороне парить на воздусях. Магия! Я помню, давным-давно ты цитировал мне отрывок из Парацельса (бессмысленный для меня в те дни). Кажется, ты добавил, что даже, мол, и в подобной ереси есть своя толика смысла: „Истинная Алхимия, которая учит, как произвести или из пяти несовершенных металлов, не нуждается в материалах иных, нежели сами эти металлы. Совершенные металлы производятся из несовершенных через их посредство и только с их помощью; ибо с иными вещами Luna (фантазия), с металлами же — Sol (мудрость)“».
«Оставляю паузу для этого особенного твоего смеха, к коему и сам в былые дни не замедлил бы присоединиться! Какую гору чепухи наворотили вокруг идей tinctura physicorum[78], сказал бы ты. Так-то оно, конечно, так, но…»
«Моя первая зима в этой башне на семи ветрах была не слишком приятной. Крыша подтекала. А книги, которые могли бы меня утешить, еще не прибыли. Жилище мое казалось мне стесненным до крайности, и я начал подумывать о том, как бы мне его расширить. Участок земли над морем, на котором находится башня, включает в себя еще и небольшую сложносочиненную систему крестьянских домишек и разного рода надворных построек; там обитала глухая чета стариков итальянцев, в чьи обязанности входило присматривать за башней, кормить меня и обстирывать. Не то чтобы я собирался их выселить из собственного дома, но два амбара, стоявшие у самой их избушки, им, на мой взгляд, были явно без надобности, а если их соответствующим образом перестроить… Вот тогда-то я и обнаружил, к немалому своему удивлению, что у них состоит на постое еще один жилец, коего я доселе ни разу не видел. Странная и одинокая фигура, выходит он только по ночам и носит монашескую рясу. Этой встрече я и обязан всем своим новым знанием. Он итальянский монах-расстрига и называет себя алхимиком и розенкрейцером. Здесь он обитает в окружении целой горы масонских манускриптов — некоторые из них возраста более чем почтенного, — каковые изучает. Он и убедил меня впервые, что основная линия исследований (хотя есть, конечно, отдельные весьма неприятные аспекты) ориентирована в первую очередь на повышение внутренней власти человека над самим собой, над теми царствами, которые еще лежат во тьме, неведомые нам; сопоставление с обычной наукой не будет в данном случае ошибкой, ибо формальная сторона исследований так же прочно основана на методе — хоть и с иными совершенно предпосылками! И, если им и в самом деле свойствен ряд безусловно неприятных аспектов, что ж, в науке их тоже немало — возьми хотя бы вивисекцию. Как бы то ни было, я эту связь углядел и открыл для себя сферу знания, которая с течением времени стала все больше и больше меня затягивать. И вдобавок ко всему я в итоге обрел нечто исключительно подходящее для моей натуры! Поверь мне на слово, каждый мой шаг в этой области, каждая прочитанная страница волшебным образом питали меня и делали сильней! К тому же я смог оказать аббату Ф., как я стану его далее именовать, весьма существенную техническую помощь, ибо ряд манускриптов (украденных, я полагаю, в тайных ложах Афона) написан по-гречески, по-арабски и по-русски — на языках, коими он в достаточной степени не владел. Дружба наша переросла в партнерство. Однако прошел не один месяц, пока он представил меня еще одной странной и весьма внушительной фигуре, которая также имеет свою долю в интересующих нас материях. Австрийский барон, живет в большом особняке довольно далеко от моря, и занимается он (нет, только не смейся!) одной туманной проблемой, которую мы, кажется, даже обсуждали с тобой по случаю, — есть об этом в „De natura rerum“?[79]Мне кажется, есть; generatio homunculi?[80]В ассистентах у него лакей-турок и еще слуга. Я вскоре сделался там persona grata[81]и по мере сил был допущен помогать ему в его экспериментах».
«Теперь о главном. Барон — которого ты бы, не сомневаюсь, счел фигурою более чем странной и импозантной, с огромной бородой и зубами большими, как кукурузные зерна, — сей барон… ах, дорогой мой Бальтазар, он и в самом деле произвел на свет десятерых гомункулов, коих называл «пророчествующими духами». Они содержались в больших стеклянных емкостях — такие используют в округе, чтобы мыть маслины, или хранят в них фрукты — и обитали в воде. Емкости стояли на длинном дубовом стеллаже в его кабинете, или же лаборатории. Они были произведены, или «структурированы», если воспользоваться его выражением, в ходе интенсивной, протяженностью в пять недель мыслительной и экспериментально-магической деятельности. То были удивительно красивые и таинственные, на мой непосвященный взгляд, существа, плавающие в своих сосудах на манер морских коньков. Перечислю их все: король, королева, рыцарь, монах, монахиня, строитель, рудокоп, серафим и, наконец, дух синий и дух красный! Лениво пошевеливаясь, они висели в этих кувшинах из толстого стекла. Легкое постукивание пальцем по стеклу их вроде бы слегка беспокоило. Росточком они были не более пяди, и, поскольку барон хотел довести их до размеров более значительных, мы помогли ему закопать их в куче конского навоза, коего выписали специально несколько возов. Эту кучу следовало раз в день опрыскивать некой зловонной жидкостью, которую барон и его турок изготовляли в поте лица и в состав которой входил ряд компонентов вполне отвратительных. После каждого спрыскивания навоз начинал дымиться, словно от внутреннего, подземного жара. И делался таким горячим, что даже поднести близко руку было небезболезненно. Раз в три дня барон и аббат проводили всю ночь в молитве и окуривании навозной кучи ладаном. Когда барон наконец счел процесс оконченным, бутыли были аккуратно извлечены и возвратились в лабораторию на свои полки. Гомункулы настолько увеличились в размерах, что бутыли им стали положительно тесны, а мужчины обзавелись ко всему прочему внушительными бородами. На руках и ногах у них отросли длинные ногти. Те, у кого была человеческая внешность, имели на себе одежду, соответствующую их рангу и стилю. Было в них что-то неотразимо привлекательное и в то же время непристойное; и еще это выражение на лицах: только раз мне случалось видеть его прежде — у сушеной человеческой головки в Перу! Глаза, закатившиеся так, словно они смотрят внутрь черепа, бледные, будто рыбьи, губы оттянуты назад, и между ними — мелкие, превосходной формы зубы! В бутылях, где содержались красный и синий духи, вовсе ничего не было видно. Все бутыли до единой были, кстати, тщательнейшим образом запечатаны бычьими пузырями и воском — и с обязательной магической печатью. Но когда барон постукивал по сосуду пальцем и произносил несколько слов на иврите, вода мутнела и приобретала, соответственно, красный или синий цвет. Гомункулы сперва показывали свои лица — постепенно, как на фотографическом снимке, когда опустишь его в проявитель, и лица эти понемногу увеличивались в размерах. Синий дух был красив ангельской, как обычно себе ее представляют, красотой, у красного же на лице было выражение воистину ужасное».