Книга Русские не придут - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Равно страшимся мы смерти и жизни,
Бога и злобы людской.
Равно и миру чужды, и отчизне,
Скованы горькой тоской.
Нам ни спасенья, ни гибели нету,
Жалобы наши смешны…
Время придет, призовут нас к ответу,
Сбудутся страшные сны.
Под этим самодеятельным, подростковым сочинением, носящим следы внимательного чтения модных в начале прошлого столетия авторов (тех самых, на которых в основном тексте обрушивались проклятия), стояла дата: «20/VII/18». Число меня удивило: как листок, исписанный явно владельцем тетради, мог оказаться в ней на год с лишним позже, чем она была отдана для сожжения возлюбленной бедного поэта? Оставалось предположить, что листок либо пришел по почте, либо писавший и его муза встречались еще хотя бы раз после той даты, 15 июля 1917 года, которая зафиксирована заключительной заметкой… Найдя беспомощный стишок, впрочем, искренний, вдохновленный, видимо, расстрелом царя за три дня до сочинения и абсолютно логично завершающий чтение грустной, хотя не совсем честной исповеди, я уже более внимательно перелистал тетрадь до конца. Никаких других вложений не нашел, зато предпоследняя страница оказалась тоже исписанной – почему-то вверх ногами по отношению к основному содержанию. Бледные карандашные буквы, крупные и неровные, кое-где почти стерлись.
Писала женщина не очень грамотная и в спешке. Привожу, исправив очевидные ошибки, и этот текст:
«1918, 2/III н.с. Утром скончался, покинув меня в истинном горе, мой несчастный муж. Ц.Н.
1918, 11/VI н.с. Нам оставлен только мезонин, еще Николаю его дворницкая. Поселенные люди ночью напились пьяными, стреляли на дворе из револьверов в небо и в деревья. А как попали бы в окна? Мурка спряталась под кроватью, не выходит.
2 (15) июля. Невозможно прожить. Молоко 1 р. 80 к. за кружку, чем же мне её кормить? Одной только странно дешёвой клубникой? У ней уже и без того золотуха. Вчера продала на Сухаревской кольцо с хорошим камнем, мужнин подарок на День Ангела в 1912 году, за 350 р. Боялась облавы, спешила, едва не уронила деньги.
19/VIII (1/IX) 1918 г. Неожиданно пришел Л.! Как он узнал, что бедного моего мужа, Ц.Н., В.П., уже нет? Я-то ведь не знала, что сам Л. жив и в Москве, он мне ничего не сообщал. Прибежал утром совсем больной, потный, одет ужасно, в чем-то военном с чужого плеча. Будто и не в своем уме, хотя трезв. Не спросил меня ни о чем, на дочь посмотрел мимолетно, погладил по голове и отвернулся. Неужто он и вправду не догадывается? У покойного хватало ума все видеть и такта не говорить ничего. Л. бегал по комнате, кричал шепотом что-то несусветное, я ничего не поняла. Запомнила только, что он все время твердил о возмездии за убиенного Государя и об искуплении, будто он только что искупил не только известный свой, но и всех нас страшный грех. Бросил на пол листок с какими-то стихами, насильно дал мне порядочную пачку английских ассигнаций, сказал, чтобы меняла осторожно, на Сухаревской обманут. А где ж мне менять? Шептал имя этого знаменитого Ленина, в которого, я слышала, позавчера стреляли. Шепотом прокричал и такие слова: “Бедная еврейка не попала, но ведь стреляла! Разве я виноват, что за ней побежали? А мне Бог помог”. Это я верно запомнила из-за странности сказанного. Потом спросил, сожгла ли я тетрадь, велел никому не говорить, что знакома с ним, это опасно. Кому ж я скажу? Я спросила, где его жена, что сын. Он махнул рукой и ответил, что они “там” и теперь его уже ничего не удержит, будет пробираться к ним “хотя бы пешком”. Не подумал, как мне это слышать, особенно в нынешнем положении. Так же неожиданно убежал, как появился. Храни его Господь. А тетрадь я не сожгла и не сожгу, только спрячу получше. В ней и моя прежняя жизнь, от которой ничего уже не осталось».
Я не верил, как сказал бы хозяин тетради, своим глазам: теперь уж возникло точное ощущение, что читаешь не документ столетней давности, а современный роман в модном жанре так называемой альтернативной истории…
В общем, я долго думал, включать ли в публикацию записи женщины, от которой меня отделяло всего, по американскому выражению, «одно рукопожатие» – если считать рукопожатием нелепую встречу с ее дочерью около сорока лет назад. Все сомкнулось в кольцо: когда-то не на что было купить молока для девочки, потом старухе на молоко не хватало… Это ее звали Муркой? Вряд ли, скорее, все же кошку.
В конце концов решил включить. Историкам из одного карандашного абзаца все равно ничего не удастся извлечь. Полной фамилии Л-ова я не назову хоть под пыткой, без нее же текст становится даже не новой версией не до конца расследованного покушения, а просто беллетристикой по следам уже существующих версий. Ведь давно писали и все еще много пишут, что стреляла не Каплан или не одна Каплан… И ладно, решил я, пусть будет «альтернативная история» читателю на радость.
Что касается того, кто был настоящим отцом моей знакомой старухи, то это вообще никакого значения не имеет. Так, еще одна подробность биографии отважного труса, совестливого вора, набожного распутника, вольномыслящего конформиста. Мертвая душа, каковы и все наши души, если признаться хоть себе честно.
А тетрадь, переписав, я сжег. Чтобы не было искушения предъявлять ее сомневающимся, рискуя анонимностью беспомощных персонажей и в первую очередь главного из них.
Не верите? И не надо, считайте, что не было ничего этого.
…Ни ветра по ногам в натопленном кабинете, ни одинокого, горестного ночного пьянства, ни тихо спящих в другой комнате жены и собак, ни дворника Матвея, забывавшего купить газет, ни кухарки Евдокии Степановны, переехавшей в богадельню на Мясницкой, ни дезертира, прятавшегося в затхлой избе, ни воя собак во дворах подмосковных дач, ни летнего, жаркого Тверского бульвара, по которому идет юный красавчик весь в белом…
Ничего не было.
Сжег я тетрадь, бросив ее в пылающий, как обычно, железный ящик дворовой помойки. Беженцы и бомжи, которые подожгли мусор, чтобы согреться, смотрели безразлично. Прошел патруль продовольственной милиции, покосились на мою сумку, но проверять не стали.
Все же, на всякий случай, я, хотя и спешил в аэропорт к последнему уходящему рейсу, стоял еще минут десять, следил, чтобы чужая судьба сгорела дотла.
Vollendet im Jahre 2013
Когда Европейский парламент решил полностью закрыть восточные границы, катастрофа стала неизбежна. Беспорядки, а затем и эпидемии, возникшие в приграничных лагерях советских эмигрантов, стали началом конца… «Русская катастрофа и гибель Европы».
Сборник исторических трудов. Токио, 2091 г.
К утру в палатке становилось так холодно, что в спальном мешке оставаться было невыносимо. Он, выползая, переживал самое страшное – ледяной воздух сжимал поясницу – и одевался старательно, не спеша, аккуратно заправляя рубашку под пояс, туго шнуруя ботинки, застегивая тщательно все пуговицы и молнии. Потом выходил, оставив полог открытым, чтобы за день палатка проветрилась и прогрелась изнутри дневным воздухом. Он выкарабкался из лощины. Лес был гол и насквозь доступен взгляду. Между деревьями тлели горки мусора, обгорелые куски газет, шевелясь, медленно двигались под ветром от одной сгоревшей свалки к другой. Однажды из-под кучи обугленного барахла он достал совсем не пострадавшую красную книжечку паспорта и оставил себе. С того времени он превратился в Киселева Игоря Михайловича, родившегося в Москве тридцать девять лет назад, там же, в городском ОВИРе и получившего этот документ, дающий право покинуть страну. Он выходил к большой поляне, к лагерю.