Книга Клеменс - Марина Палей
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А понимаешь ли ты, как для меня оскорбительно – как оскорбительно для тебя – сводить всю твою неприкаянность, и то, как ты куришь, и твой голос, и твою сизую дымку – всю твою непохожесть на всех других – сводить к эскулапскому словцу?! К этому их прохиндейскому арго? Да будь она трижды проклята, медицина! Как смердит больничным клозетом самодовольное бесстыдство – беспрекословность – и, конечно, полная бесполезность диагнозов, которые она ставит душе! А знаешь, что мне сказал психоаналитик, к которому я попал по дури своей – да, по дури – и еще потому, что слаб в коленках оказался? Не знаешь, и я счастлив этим. Мне погано до омерзения, до крика, до рвоты – что он, довольно "профессионально", взял и "расколол" меня на невыносимо откровенный разговор – я-то хотел ограничиться сухими фактами, а сказал про твою чистоту… про то, что ты как-то особенно чист… словно лучи от тебя исходят… (Хорошо, про дымку хоть не сказал.) И этот шарлатан в белом, эта самонадеянная макака мне заявляет: "А вы,
Майк, посмотрите на них в психиатрической больнице – они там все
"чистые" – все как один". Ну, я расквасил ему морду – там же, в кабинете. Впрочем, это к делу не относится.
И вот когда я вернулся с Варшавского вокзала и увидел этот твой дар, я сразу сел возле него на пол, прислонясь к стене, – и так, не зажигая света, стал слушать "Живет моя отрада…" и "По диким степям
Забайкалья…" и потом "Ничего мне на свете не надо…"
А я, в этой ситуации, ничего не мог делать. Я даже не мог снять пальто. С моих ботинок натекла лужа. А я все слушал. И твои пластинки пели: "Не уходи, побудь со мною…", и "Уйди, совсем уйди, я не хочу свиданий", и "Не уезжай ты, мой голубчик…", и "Уезжай, мне не нужно любви безответной", и "Миленький ты мой, возьми меня с собой…" Уф! Да уж! Качели для двоих! Американские горки! Сердце не выдерживает своих же перепадов. А я все равно слушал. А потом я стал слушать вальсы и марши русских военных оркестров…
Уже была ночь. И вышла луна. И тогда я вспомнил, что ты сделал мне подарок на день рождения, но разрешил открыть его только после твоего отъезда… Я бросился к ящику письменного стола. На ощупь нашел твердый пакетик.
Развернул его…
Это была аудиокассета.
Все чувства мои отключились.
Я бесчувственно вставил ее в диктофон.
…Когда раньше, в стране моего предыдущего рождения, люди друг с другом знакомились, они в подозрительных для себя случаях спрашивали: а по национальности вы кто, я извиняюсь, будете? Страна мечтателей, страна ученых… А нынче они поняли, что неблагонадежность индивида невозможно исчислить лишь по ламброзианским шишкам его черепа. Так что теперь их бдительность куда глубже, и к прежнему пункту они добавляют: а какой вы знак Зодиака?
Но я знаю совершенно точно – не то важно, когда именно человек родился (проснулся), как то, в какой жизни (в каком конкретно сне) он перед тем играл. В отличие от людей, бахвалящихся своими прошлыми жизнями, – так, словно трансцендентная генеалогия добавляет какие-то бесспорные очки их скучноватым земным сертификатам, я не чувствую, что в прошлой жизни был, например, губернатором острова
Борнео, или любимым сыном магараджи, или далай-ламой – или, на худой конец, воеводой князя Всеволода – и не побывал я, бедолага, ни реинкарнациями Рюриковичей, ни в шкуре-шубейке хоть кого-нибудь из
Нарышкиных. Я знаю наверняка, я ведаю это всей своей кровью, я уверен в этом, как ни в чем другом: в прошлой жизни я был раб.
Я был раб – servus, slave, Sklave, slaaf, s??enj. Я был раб, возможно, не только в предыдущей, но во всех, во всех без исключения, моих прошлых жизнях. Я был раб, только раб – самый жалкий, самый презренный, самый мерзкий, самый рабский – такой, каких поискать. Причем страна рождения и страна порабощения
(зачастую совпадающие) значения не имеют – равно как не имеет значения, какими именно способами у меня отнимали краткую мою земную жизнь. Важно одно: ни одного вдоха я не мог сделать без разрешения.
То есть в последний день каждого месяца я обязан был продлевать, назовем так, consensus gravissimusSSSSSSSSSSSSSSSS 35 – на определенное количество вдохов в месяце следующем. И каждый раз я не знал, продлят мне цедулку или нет. Не имело значение, лучше или хуже я работал и раболепствовал, а имело значение только то, захотят они продлевать или нет. И однажды я не захотел продлевать сам.
Я удивляюсь – с какой легкостью люди, в массе своей, переносят насилие! С каким равнодушием к своей жизни! Воистину рабским.
Видимо, в прошлых жизнях они и впрямь все поголовно были
Нарышкиными, ну, или кем-то в том же роде, поэтому роль раба каждому из них, во-первых, нова, а во-вторых, занимательна, то есть приятна.
Это происходит, конечно, с устатку – замучаешься же постоянно, с рождения, узурпатором ишачить-вкалывать – оно и хлопотно – ох-ох-ох!… уфф!.. – и финансовые заморочки совсем другого порядка – так, спрохвала, не решишь. Поэтому в данной жизни им назначено совсем уже бесхлопотное холопство – не мелковатый жемчуг, но жидковатый супчик.
…Каждая моя клетка отравлена рабством прошлого. Или в каждой клетке у меня живет память о насилии, а значит, иммунитет против него. И вот как он срабатывает. Ну, например, живу я в Кунмине, Китай, и вот звонит мне из Кейптауна мой приятель, и он говорит: позвоните, говорит, пожалуйста, на Кюрасао, поздравьте N. с днем рождения, он будет счастлив! И нельзя сказать, чтобы я с этим N., который живет на Кюрасао, находился в состоянии вендетты – вовсе нет! Как раз наоборот: N. меня очень уважает и даже питает ко мне – выражение прошлого века – "невольную симпатию", именно невольную, так как мой образ жизни никак не вмещается в его сановное, зашоренное сибаритством сознание. Но – питает. А вот мне он сразу, с первого взгляда, не понравился, поэтому я и не захотел продолжать знакомство. И опять же: нельзя сказать, чтобы он что-то из ряда вон вытворил на моих глазах. Он просто этого не успел. Он сидел и пил чай. И мне не понравилось, как он это делает. Ибо по тому, как он пил чай, легко высчитывалось все остальное. И это остальное, которое было для меня очевидным, мне не понравилось тоже. Но, честно говоря, он мне и без остального не понравился. Не понравилось, как он пьет чай, – этого ведь достаточно, чтобы не захотеть больше общаться.
Поэтому – какое там звонить! Нет, кабы он, скажем, умирал от жажды, стакан воды я бы ему, конечно, подал, – как подал бы любому другому.
Но звонить, говорить какие-то слова – это увольте. Сохрани Бог!.. Я потому и живу в Кунмине, а не на Кюрасао. Мне нравится, как здесь пьют чай. Здесь это умеют.
А сейчас я раскрою один секрет. Никакой приятель из Кейптауна мне не звонит. Я лишь представлю себе, что мне могут позвонить, – насчет того, с Кюрасао, – или еще какого похожего, то есть, по сути, любого другого, – на меня нападает такая паника, словно этот N. – или любой другой – уже уселся жирным своим афедроном – а хоть бы и тощим своим афедроном – мне прямо на мозг. Я чувствую такую тоску и отчаяние, такой ужас и отвращение, что…