Книга История его слуги - Эдуард Лимонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Hi, Чарлз! С прибытием тебя! Надеюсь, что тебе и твоему компаньону будет удобно в мрем доме и вы хорошо проведете уик-энд. Я прилетаю в Нью-Йорк в понедельник вечером — в 6:30, и, следовательно, около 7 буду дома, и мы проведем, я думаю, прекрасный вечер. Если задержусь — позвоню.
Твой Стивен».
Этот же текст, по просьбе той же Линды, я еще вчера вечером довел до сведения джентльменов.
В минуту откровенности, еще, кажется, в один из первых дней моей службы, Линда, следует отдать ей должное, как-то сказала мне: «Эдвард! Если я буду уж очень действовать тебе на нервы или буду уж очень настойчиво учить тебя жить, не стесняйся — скажи мне fuck off, что значит отьебись. Работа есть работа, — сказала Линда, — иногда между нами могут быть очень острые отношения, но ты не обращай внимания, скажи fuck off, я не обижусь».
Я ей говорил не раз, и она мне говорила, и не обижаемся. Работа есть работа — мы строим капитализм, то успешно, то малоуспешно — Стивен, Линда и я тоже.
* * *
Я люблю кухню, хотя и пытаюсь с нее смыться и стесняюсь кухни. В сущности, все любят кухню — и Нэнси, которая, если приезжает, большую часть дня проводит на кухне, и даже Стивен довольно часто бывает в кухне. Все другие комнаты как бы отвлекают нас от кухни, стремление в кухню это древнее, оставшееся еще с пещерных времен стремление к очагу, в сущности, человеку и нужна в жизни только кухня. Все иное нарастила цивилизация, и мы только бесцельно тратим драгоценное наше, одолженное нами у хаоса время, переходя из комнаты в комнату, перебирая наши некухонные ненужности — предметы и дела.
Я сижу в кухне у окна — слуга-философ, — смеркается, перед окном два подростка перебрасываются диском и тихо визжат от удовольствия. Солнечный весенний день позади. Я пью пиво и жду босса. Может быть, я и не должен его ждать, это не обязательно, говорит Линда, но, может быть, Гэтсби не имеет с собой ключа, очень редко, но такое бывает, лучше подождать.
Я сижу и лениво думаю, что хорошо бы самолет ебнулся о землю вместе со Стивеном. Человек он яркий, безусловно, но он занимает в моей жизни слишком много места, после меня самого он — следующий. Все мы прикованы к себе, Стивен — второй центр, вокруг которого обращается моя жизнь. Ни к чему это, думаю я, хорошо бы самолет ебнулся, центр должен быть один — я. Тут же я, впрочем, думаю виновато, а имею ли я право иметь эти злые мысли, имею ли я право желать боссу смерти? Но Стивен, думаю я, очутись он по воле судьбы и случая на моем месте, с его сумасшедшим темпераментом, Стивен, пожалуй, думал бы то же самое, сидел бы у окна, ждал своего босса Эдварда и желал бы ему ебнуться в Атлантический океан. Эта мысль меня ободряет.
«Право, право, — думаю я, — кто кому и на что дает право, а? Виноват ли я, что, родившись на давно уже остывших развалинах христианства, в середине этого века, в обезбоженной стране (хорошо ли это или плохо, я не знаю), не имею я ничего, ну ничегошеньки, от христианского кодекса поведения в этом мире, или от любого другого кодекса, и потому вынужден выдумывать свой кодекс сам, сам решать, хорошо, плохо ли я поступаю и думаю. Виноват ли я? И с Дженни — следовало или не следовало мне потворствовать своей неизвестно откуда взявшейся ненависти к ней и за ее спиной так плохо о ней думать, и видеть ее плохой — некрасивой, ленивой, пукающей? Может, нужно было закрыть глаза и не видеть, нарочно не видеть в ней плохого — отказаться видеть плохое, а только видеть ее помощь мне и быть ей только благодарным за все, что она вольно или невольно для меня сделала. Может, я не имел права видеть ее некрасивой, и прыщ под носом не должен был замечать?
Но как? — думаю я. — Я ведь старался ее любить, очень хотел, но независимо от себя самого опять скатился к этому своему безжалостному, замечающему мельчайшие детали, к ужасному моему непрощающему видению, к моим гадким ярким честным мыслям. Вот где секрет, — внезапно думаю я, — я хочу быть честным перед собой, я не могу согласиться на иллюзию, на неправду».
И, желая Стивену свалиться вместе с «Конкордом» в воды Атлантического океана, я тоже максимально честен перед собой, эгоистично честен. Его визиты приносят мне неудобство, физическую усталость, психологические унижения и общее стеснение моей жизни, заставляют меня жить не так, как я должен жить, по моим представлениям, вот я и желаю ему смерти. Разве стыдно желать смерти своему тюремщику, даже если у него есть дети и жена? И тогда, в мои восемнадцать лет, уговаривая параноика Гришу убить санитаров для того, чтобы убежать из больницы, где меня мучили — вкалывали инсулин, загоняли в кому, уродовали мою психику, унижали меня, — я был биологически совершенно прав. Убей мучителя своего!
О землю разбиться с самолетом я боссу не желаю, очень больно будет. Самолет, упавший в океан, выглядит куда безобиднее, гуманнее. В океан лучше… решаю я… Однако вдруг приходит мне в голову, если Стивена не будет, власть захватят наследники, и Нэнси дом непременно продаст. Продаст, точно, она любит жить в «стране», возле лошадей и коров, она и сейчас ворчит на Стивена — дескать, нью-йоркский дом — совершенно ненужная роскошь, я потеряю работу и возможность, будучи бедным, жить время от времени жизнью богатого человека — уникальная в своем роде единственная жизнь и возможность. Нет, думаю я, пусть уж босс прилетает, он хороший парень, а что истеричный, так Бог с ним. Переживем, перетерпим.
Реалист я. Даже в мелочах я ловлю себя время от времени на вульгарнейшем реализме. Так, помню, перешивал я брюки для некоей старой дамы и хотел было обметать на машине швы — как полагается, чтобы не обтрепались. Уже зарядил в машину нитки нужного цвета, как вдруг подумал, а зачем собственно, все равно брюки недолго ей служить будут. Она же старая, края точно не успеют обтрепаться, она раньше умрет. Так и не обметал.
На себя я тоже распространяю мой ужасный реализм. Теперь я никогда не забываю о смерти. Раньше, бывало, с год даже не вспоминаю совсем, живу, как будто мне жить вечно, глубоко поглощенный в проблемы сегодняшнего дня, не оглядываясь, и только иной раз тихо призадумаюсь со страхом или недоумением. И забуду…
Теперь я всякий день мирно и спокойно помню о смерти, помню и считаю. В сущности, мне осталось еще 20–25 лет нормальной активной жизни, до момента, когда тело износится до такой степени, что уже будет причинять больше неудобств, чем удовольствий. В эти 20–25 лет я должен втиснуть всего себя — свои размышления, книги, действия, свою сексуальную жизнь — выебать именно тех женщин, которых я мечтаю выебать, если я желаю (вдруг) убивать мужчин и женщин, я тоже должен поторопиться. Если я хочу иметь детей — то мне следует завести их в середине этого периода, если вдруг у меня очень высокие мечты основать партию, или государство, или религию, то все должно быть закончено к 2001–2005 годам после Рождества Христова, господа. Все должно быть закончено. Я мертвец — посередине отпуска. Vacation истекает, господа, скоро опять в хаос.
Скорей, скорей, пока есть время, — раздуть какой-нибудь бред и пожар, не важно какой, но успеть — советую я и тебе, читатель. До встречи с хаосом, до возвращения с солнечных каникул в ничто.