Книга Черный вечер - Лоренсо Сильва
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И его полуистлевшая челюсть отваливалась.
«Orange is for Anguish, Blue is for Insanity» 1988
В 1986-м, через год после публикации предыдущего рассказа, я принял решение, которое удивило всех и больше всего — самого меня. С 1970-го я преподавал литературу в университете Айовы и прошел путь от помощника преподавателя до профессора. Преподавать мне страшно нравилось, ведь общаться с талантливой молодежью — одно удовольствие. Целых шестнадцать лет я не представлял свою жизнь без университета, но однажды утром проснулся и понял, что больше не могу совмещать две профессии. Сколько себя помню, работал без выходных и праздников. Чтобы закончить рассказ, приходилось вставать чуть свет и засиживаться за полночь. Преподавать здорово, писать еще лучше, но сколько можно жечь свечку с обоих концов? Решение принято, и осенью 1986 года я ушел из университета.
В моей жизни образовалась огромная зияющая дыра. Я же сразу после школы попал в колледж, так что, можно сказать, вырос в университете, сначала — Пенсильвании, потом — Айовы. Здорово, что можно целый день писать, но я так скучал по коллегам и студентам, что начал подумывать о возвращении. А через несколько месяцев работа отошла на второй план.
В январе 1987-го у сына нашли лейкемию, и на целых шесть месяцев в нашем доме поселился кошмар. Бедный мальчик так страдал, а мы с женой сходили с ума оттого, что не в силах помочь.
Нет, только не Мэтью!.. Дежуря у него в реанимации, я совершенно случайно взял в руки книгу Стивена Кинга. Стивен — друг нашей семьи, поддерживал Мэта, присылал ему кассеты и записки. Удивительно, но придуманный ужас отвлекал от реального. Теперь я понял своих читателей, которые пишут, что мои книги помогают пережить жизненные катаклизмы: смерти близких, разводы, потерю работы, пожары, наводнения. Прав был Джон Барт, сказав: «Реальность как музей: можно изредка навещать, а постоянно жить — невозможно».
Мэт был уже совсем плох, когда Дуглас Уинтер предложил мне написать рассказ для антологии «Первородный грех». Сначала я отказался: какие рассказы, когда сын умирает! Однако Дуг был настойчив, и в перерывах между дежурствами я написал рассказ, сюжет которого навеян картинами Ван Гога. История о безумии, в час тяжелых испытаний она помогла мне сохранить здравый ум и твердый рассудок.
* * *
Ван Дорн — художник уникальный. В конце девятнадцатого века в Париже его работы вызвали скандал. Пренебрегая существующими канонами, совмещая несовместимое, он заложил собственное направление в искусстве. Отличительный принцип — главенство цвета, текстуры и композиции. Руководствуясь им, Ван Дорн писал портреты и пейзажи, необычные в первую очередь тем, что замысел уходил на второй план, уступая место технике. Яркие цвета, нервные завитушки и пятна, иногда чуть не в сантиметр толщиной, выступающие с поверхности картины, подобно барельефу, занимали воображение человека настолько, что сюжет картины казался лишь поводом для ее написания. Словом, главное не что, а как.
Импрессионизм, основное течение конца девятнадцатого века, использовал присущую человеческому глазу особенность воспринимать находящиеся на периферии предметы как расплывчатые пятна. Ван Дорн пошел дальше: у него периферические предметы сливались, образуя нечто единое, яркое, многослойное. Ветви деревьев жадными щупальцами тянулись в небо, трава — к деревьям, солнечные лучи — к деревьям и траве. Разноцветные щупальца переплетались в плотный пестрый клубок. Ван Дорн обращался не к оптическим иллюзиям, а к реальности в собственной оригинальной трактовке. «Дерево есть трава, — утверждала его техника, — небо есть трава и дерево. Все взаимосвязано и едино».
В конце девятнадцатого века подобное мировоззрение понимания не нашло, а картины продавались за бесценок. Ван Дорн пережил нервный срыв. Вернее, пережило тело, а душа погибла. Окончательно сломленный, он дошел до самоистязаний. Близкие друзья, Гоген и Сезанн, в отвращении от него отшатнулись. Умер Ван Дорн в нищете и безвестности, и лишь через тридцать лет, в 1920 году, людям открылась наполняющая его полотна гениальность. В 1940-м о его жизни был написал ставший бестселлером роман, а в 1950-м о нем сняли фильм.
На сегодняшний день даже наименее популярные из его картин оцениваются в десятки миллионов долларов.
Ах, искусство, непостоянное искусство...
* * *
Все началось с Майерса и его встречи с профессором Стивесантом.
— Он согласился... Правда, без особой охоты.
— Удивительно, что вообще не отказал, — покачал головой я. — Стивесант ненавидит постимпрессионизм и Ван Дорна в особенности. Почему ты не обратился к кому-нибудь попроще, например к старине Брадфорду?
— Потому что его мнение совершенно не котируется. Зачем писать докторскую, если она не будет опубликована? А чтобы привлечь издателя, нужен академический руководитель, пользующийся уважением и авторитетом. Кроме того, если я смогу убедить Стивесанта, значит, остальных и подавно.
— Убедить в чем?
— Стивесант задал тот же вопрос, — ухмыльнулся Майерс.
Эта сцена до сих пор стоит у меня перед глазами: долговязое тело Майерса выпрямилось, словно тугая пружина, вьющиеся рыжие волосы упали на лицо.
— Стивесант сказал, что, даже превозмогая глубокую неприязнь к Ван Дорну — как выражается, старый козел! — он не может понять, зачем я решил потратить целый год на художника, о творчестве которого столько написано? Почему бы не заняться неоэкспрессионизмом и не открыть новое имя? Он тут же порекомендовал юное дарование, наверняка из числа своих любимчиков.
— Все правильно, — кивнул я, — если он упомянул кого-то, значит, не просто так. Как зовут счастливчика? — Майерс ответил. — Да, Стивесант уже года три скупает все его работы и надеется перепродать их, чтобы на небольшой дом в Лондоне хватило. Что ты ему сказал?
Парень открыл было рот, чтобы ответить, но потом передумал. Будто ища поддержку, он повернулся к копии ван-дорновских «Кипарисов над пропастью», которая висела рядом со шкафом, набитым книгами о жизни и творчестве Ван Дорна и альбомами репродукций. Он ответил не сразу, будто его до сих пор завораживал знакомый эстамп даже в виде распечатанной на цветном принтере копии. Цвета на ней — как на конфетном фантике. Да разве может принтер воссоздать неповторимую волнообразную текстуру эстампа?!
А Майерс все равно глаз не отводил.
— Так что ты ему сказал?
Майерс покачал головой, будто возвращаясь из мира ван-дорновских грез к неприглядной реальности.
— Я сказал, что большинство книг о Ван Дорне — дрянь, а он согласился с оговоркой, что так же можно охарактеризовать и творчество голландца. Я возразил, что, мол, даже искусствоведы не смогли раскрыть сути его мировоззрения. Все они мыслят шаблонно и упускают главное.
— И что же главное?
— Слушай, ты мыслишь в точности, как Стивесант. Когда этот гусь нервничает, он беспрерывно курит. У меня аллергия на табачный дым, так что пришлось спешить. Не знаю, что именно упускают критики, просто в этих, — Майерс показал на «Кипарисы», — полотнах что-то есть. Нечто незаметное даже искушенному глазу, не то что беглому. Ван Дорн же намекал на это в своем дневнике... Почти уверен: в его творениях скрыт какой-то секрет.