Книга Он убил меня под Луанг-Прабангом. Ненаписанные романы - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустя четырнадцать лет, в том же Колонном зале, Сталин (когда еще не началось прощание) зарыдал и, прижав к себе голову Серго, убитого по его приказу, повалился – в истерике – на пол, увлекая за собой тело человека, воспитанного Лениным в маленьком французском городке Лонжюмо.
* * *
Когда гроб с телом Сталина выносили из Колонного зала, я стоял возле Манежа. Однако среди тех, кто шел в похоронной процессии, был мой друг – журналист Олег Широков, женатый в ту пору на одной из дальних родственниц Иосифа Виссарионовича. Он-то и рассказал мне эпизод, который навсегда отложился в памяти.
Гроб выносили из подъезда Дома союзов Берия и Маленков, ростом значительно ниже сатрапа; во втором ряду шли Хрущев и Молотов. Гроб чуть перекосило. Берия, не скрывая раздражения, приказал:
– Выше поднимайте! Выше!
Все вздернули руки. Только один человек не внял его команде. Его звали Хрущев.
19
Алексей Ильич Великоречин был парторгом того эскадрона, где комсоргом был мой отец; вместе служили на границе с Турцией в двадцать девятом, с тех пор побратались; в начале тридцатых Великоречина избрали секретарем одного из райкомов партии в Горьком, отец стал работать в Москве, в Наркомтяжпроме, у Серго Орджоникидзе.
Великоречина посадили в тридцать седьмом; несмотря на применение «недопустимых методов ведения следствия», он ни в чем не признался; в тридцать девятом состоялся открытый суд, его реабилитировали «подчистую» – Берия провел по стране около двадцати «показательных» процессов такого рода, нарабатывал образ сталинского «борца за справедливость».
Войну Великоречин провел в окопах, был отмечен солдатскими наградами, получил звание батальонного комиссара; потом закончил аспирантуру, защитился и стал преподавателем марксизма в Горьковском педагогическом институте; единственным человеком, кто осмелился написать письмо моему отцу, когда тот сидел во Владимирском политическом изоляторе, был именно он, Алексей Ильич; люди моего поколения понимают, каким мужеством надо было обладать, чтобы пойти на это.
Вот он-то и рассказал мне, почему единственный раз в жизни напился допьяна, – ни до, ни после с ним такого не случалось.
– Я ведь мужик крестьянский, Значит, памятливый… Поэтому меня, знаешь, прямо-таки ошеломило постановление Сталина о закрытии обществ – старых большевиков и политических каторжан и ссыльнопоселенцев. Произошло это летом тридцать пятого, вскоре после того, как Каменев и Зиновьев были выведены на первый процесс в связи с убийством Сергея Мироновича… В день закрытия обществ я поднял в нашей истпартовской библиотеке подшивки номеров журнала «Каторга и ссылка». Просидел над ними всю ночь напролет – это, кстати, мне потом ставили в вину на следствии: мол, интерес к «троцкистской клеветнической литературе»… И чем больше я читал, тем зябче становилось: и про Дзержинского там были статьи, и про Фрунзе, «Каменева, Свердлова, про Ивана Никитича Смирнова, Антонова-Овсеенко, Дробниса, Радека, Енукидзе, Крыленко, Рыкова, Стуруа, Троцкого, Муратова, Пятакова, Шляпникова, Варейкиса, Кецховели, Бадаева, Орджоникидзе, Шаумяна, Бакаева, Мрачковского, Тер-Петросяна – Камо, Литвинова, а про Сталина – одно-два упоминания, всего-то… Писать про него стали после тридцать первого года, когда Зиновьев, восстановленный в партии, короновал Иосифа Виссарионовича «железным фельдмаршалом революции»… А уж как только Общество старых большевиков закрыли и журнал политкаторжан прихлопнули, порекомендовав перевести его на «спецхранение», – вот тогда и пошли захлебные статьи про то, что лишь Ленин и Сталин делали революцию.
Понял я той ужасной ночью, зачем Сталину понадобилось уничтожить академика Покровского! Друг Ильича, партийный историк, – вся наша плеяда по его книгам училась! В тридцать первом Сталин писал, что царскую Россию лупили все, кому не лень, – за ее отсталость; теперь, когда он стал «вождем», надо было переориентировать народ: «не нас били, а мы бьем и будем бить!» Покровский-то ограничивал рассмотрение советской истории лишь двадцать третьим годом – последним годом работы Ильича; Сталин потребовал продлить историю, включить в учебники Семнадцатый съезд – съезд «Победителей», когда он сделался «Великим Стратегом»… А знаешь, кому он поручил эту работу «в тридцать шестом? Не столько Жданову, сколько Бухарину, Радеку, Сванидзе, Файзулле Ходжаеву, Яковлеву, Лукину и Бубнову, зная уже, что дни этих людей сочтены, все они будут расстреляны! Можешь объяснить его логику?! Я – не могу! Почему именно смертникам он поручил сделать книгу о себе – «великом вожде революции»?! Полагал, что те до конца растопчут себя, принеся ему еще одну клятву в верности? Опозорятся, создав фальшивку? Или ему были нужны имена тех революционеров, которых знал мир, – как таким не поверить?! Но почему же тогда он не дождался выхода этой книги и расстрелял их?!
Алексей Ильич отхлебнул горячего, крепкого чая – волгарь, он был «водохлёбом» – и, сокрушенно покачав головой, продолжал:
– Напился я в ту ночь гнусно, до сих пор самого себя стыдно… Теперь-то я понимаю, отчего это случилось: когда я кончил читать старых большевиков, то по всем нормам чести я был обязан на первом же партийном собрании подняться и объявить во всеуслышанье то, что я для себя открыл: не был Сталин «великим революционером» в начале века, никто тогда его не знал: не был он – наравне с Лениным – «вождем Октября»! Что ж нам сейчас голову дурачат?! Неужели мы беспамятное стадо, а не союз мыслящих?! Но, возражал я себе, отчего же все те, кто работал с Лениным до революции: Каменев, Орджоникидзе, Рыков с Зиновьевым, Бухарин, – все они, начиная с тридцатого года, звали партию следовать именно за Сталиным?! Как же им-то не верить?! Ведь Каменев с Зиновьевым начали славить Сталина не в тюрьме, а когда еще жили на свободе! А Радек?! Они, именно они начали создавать его культ, перья-то у них были золотые, воистину! Ну, и придумал я тогда себе оправдание: мол, историки двадцатых годов были необъективны к Сталину, пользовались его скромностью, замалчивали его роль в революции…
Алексей Ильич набычился, голова у него была античной лепки, крепкая, крутолобая; замер, словно роденовский мыслитель, а потом закончил:
– Когда меня привели на пересуд – уже после расстрела Ежова, один из профессоров, шедший со мной по делу, сказал: «Я закончу свои показания здравицей в честь товарища Сталина – ведь именно он спас ленинцев от уничтожения бандой Ягоды и Ежова». А новый сосед, которого привезли из Москвы – он раньше в Наркомпросе работал, у Крупской, – процедил сквозь зубы: «Дорогие мои сотоварищи, если даже нонешний суд нас оправдает, то все равно через пару лет шлепнут, ибо по стране все равно поползет правда о том, что мы, ленинцы, перенесли, а ее, эту правду, без нового тридцать седьмого не изничтожить…»
…Когда