Книга Мельмот Скиталец - Чарлз Роберт Метьюрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как, ты хочешь сделать меня не только свидетелем, но еще и соучастником твоего преступления? Отступив от Бога и став на путь погибели, ты собираешься отплатить за протянутую тебе руку помощи тем, что, ухватившись за нее, стащишь меня вместе с собою в пропасть?
Совершенно разъяренный, настоятель принялся быстрыми шагами расхаживать по келье. Мое незадачливое предложение задело его главную страсть (он был ревнителем строжайшей дисциплины) и вызвало в нем новый приступ враждебности ко мне. Я стоял и ждал, пока этот взрыв уляжется, а он в это время непрестанно восклицал:
– Боже мой, за какие неисповедимые грехи позор этот бесчестит наш монастырь? Что станется с его доброю славой? Какие толки пойдут в Мадриде?
– Отец мой, за стенами монастыря никому нет дела до того, жив ли еще некий безвестный монах, или умер, или отрекся от принятого обета. Пройдет немного времени, и все обо мне забудут, а вы утешитесь, ибо снова восстановится та стройная дисциплина, та гармония, которую я все равно постоянно бы нарушал как некая диссонирующая нота. К тому же весь Мадрид, какой бы интерес к этому делу вы ему ни приписывали, ни при каких обстоятельствах не может быть ответствен за мое спасение.
Настоятель продолжал расхаживать взад и вперед, повторяя:
– Что скажет свет? Что с нами станется? – пока не довел себя до исступленности, до бешенства; тогда, внезапно повернувшись ко мне, он воскликнул:
– Негодяй! Откажись от своего ужасного замысла, сейчас же! Даю тебе пять минут на размышление.
– Если бы вы даже дали пять тысяч минут, ничего бы не изменилось.
– В таком случае трепещи, ты поплатишься жизнью за свои нечестивые планы.
С этой угрозой он стремительно вышел из кельи. Минуты, которые я провел в ней после его ухода, были, должно быть, самыми ужасными в моей жизни. Они становились еще ужаснее оттого, что окружала меня темнота. Была глубокая ночь, а настоятель унес единственную свечу. Вначале волнение помешало мне это заметить. Я чувствовал, что нахожусь во мраке, но не знал, как и почему это случилось. В голове моей во множестве проносились картины неописуемого ужаса, нарисованные моим воображением. Мне много всего довелось слышать о чудовищных расправах, творимых в монастырях, – о страшных наказаниях, нередко кончавшихся смертью жертвы или доводивших ее до такого состояния, при котором смерть становится благодеянием. Подземелья, цепи и плети огненным потоком проносились перед моими глазами. Угрозы настоятеля являлись передо мной, начертанные огненными буквами на стенах моей кельи и пламенеющие во тьме. Весь сотрясаясь от дрожи, я принялся громко кричать, хоть и понимал, что ни одна из шестидесяти келий, в которых жила монастырская община, не откликнется на мой зов. В конце концов сами страхи мои достигли такой степени напряжения, что потеряли свою власть надо мной. Я подумал: «Убить меня они не посмеют, не посмеют и бросить в тюрьму: они отвечают за меня перед судом, в который я обратился с просьбой освободить меня. Они не посмеют учинить надо мной никакого насилия». Не успел я прийти к этому утешительному выводу, который в действительности был не чем иным, как торжеством софистических измышлений, подсказанных надеждой, дверь моей кельи отворилась и снова вошел настоятель в сопровождении своих неизменных четырех спутников. Вокруг была кромешная тьма, но я все же мог разглядеть, что они принесли с собой веревку и кусок мешковины. Вид этих предметов предвещал самое страшное. За один миг все представилось мне в ином свете, и, вместо того чтобы убеждать себя, что они не посмеют сделать того-то и того-то, я проникся мыслью прямо противоположной: «Есть ли хоть что-нибудь, чего они не посмеют сделать? Я в их власти. Они это знают. Я вел себя с ними как нельзя более вызывающе, – чего только не могут сделать монахи в своей бессильной злобе? Что же будет со мной?»
Они подошли совсем близко, и я уже представил себе, как мне накидывают на шею петлю, как потом прячут мой труп в мешок. Перед взором моим проплывали бесчисленные картины кровавых убийств, я чувствовал, как пламя костров обжигает меня, мне было нечем дышать. Мне чудились стоны многих тысяч замученных в этих стенах жертв, которых постигла та же участь, что ждет меня. Я не знаю, что такое смерть, но я убежден, что в эту минуту я пережил муки не одной, а многих смертей. Первым побуждением моим было броситься на колени.
– Я в вашей власти, – произнес я. – В ваших глазах я виновен, делайте со мной все, что задумали, только не продлевайте моих мучений.
Не видя, а может быть, и не слыша меня, настоятель сказал:
– Теперь ты в том положении, в каком тебе пристало находиться.
Услыхав эти слова, которые показались мне менее страшными, чем я ожидал, я пал ниц. Еще несколько минут назад я решил бы, что это неслыханное унижение, но страх делает человека кротким. Я испытывал ужас перед насилием; я был молод, и жизнь, хоть пестроту и блеск ее я больше угадывал пылким воображением, нежели знал из опыта, притягивала меня. Монахи, заметившие, что я лежу простертый, испугались, как бы в настоятеле не пробудилась жалость. С тем же гнетущим однообразием, тем же нестройным хором, от которого у меня леденела кровь, когда несколько дней назад я так же вот падал перед ними на колени, они проговорили:
– Ваше преподобие, не допустите, чтобы это лицемерное смирение могло смягчить ваше сердце. Время милосердия уже прошло. Вы назначали ему срок, когда он мог поразмыслить над своим положением, – он отказался воспользоваться им. Теперь вы пришли не для того, чтобы выслушивать его просьбы, а для того, чтобы совершить правосудие.
При этих словах, возвещавших начало самого ужасного, я стал опускаться на колени перед каждым из монахов, стоявших рядом и мрачным видом своим напоминавших палачей. Обливаясь слезами, я говорил каждому из них:
– Брат Климент, брат Иустин, скажите, почему вы так стремитесь восстановить против меня настоятеля? Почему вы так торопитесь вынести приговор, который, справедлив он или нет, неизбежно окажется суровым потому уже, что исполнителями его будете вы? Что я вам сделал худого? Не я ли заступался за вас, когда вас хотели наказать за совершенные вами проступки? Так-то вы хотите отблагодарить меня за все?
– Не трать времени попусту, – сказали монахи.
– Погодите, – вмешался настоятель, – дайте ему сказать, что он хочет. Может быть, ты все же воспользуешься последней минутою снисхождения, единственной, которую я могу предложить тебе, чтобы взять назад твое страшное решение – отречься от принятого обета?
При этих словах оставившие меня силы снова вернулись ко мне. Я поднялся с колен и стоял теперь перед ними.
– Никогда! – воскликнул я. – Я вверяю себя Божьему суду.
– Негодяй! Ты уже отрекся от Бога.
– Что же, отец мой, в таком случае мне остается только надеяться, что Господь не отречется от меня. Я обратился также и к другому суду, над которым вы не властны.
– Но зато мы властны здесь, и ты это почувствуешь.
Он сделал знак монахам, и те подошли ко мне. В испуге я закричал, но в ту же минуту покорился. Я был уверен, что минута эта будет для меня последней. Меня поразило, когда вместо того, чтобы накинуть веревку мне на шею, они связали ею мне руки. Потом они сняли с меня рясу и прикрыли меня мешковиной. Я не сопротивлялся и, не скрою от вас, сэр, я был в какой-то степени разочарован. К смерти я уже был готов, однако во всех этих приготовлениях было нечто более страшное, чем смерть. Когда нас толкают к самому краю пропасти, где ждет смерть, мы смело бросаемся вниз и нередко бросаем вызов торжеству убийц, восторжествовав над ними. Но когда нас ведут туда шаг за шагом, когда нам дают заглянуть вниз, а потом оттаскивают назад, мы теряем вдруг всю нашу решимость и все терпение; мы понимаем тогда, что один смертельный удар был бы милостью в сравнении с промедлением, с тем, что раз от разу откладывается, а потом опять нависает над нами, колеблется и неопределенностью своей терзает нам сердце. Я был готов ко всему, но только не к тому, что последовало за этим.