Книга Звезда и Крест - Дмитрий Лиханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отбили духов славные эскадрильи 338-го отдельного вертолетного полка, а потом они же и раненых с мертвыми вывозили. Верунчик истекал кровью на одном борту с Мусой. Лица того было не узнать. И только обручальное кольцо на безымянном пальце свидетельствовало о том горе, что совсем скоро ворвется в богатый дом из красного кирича на окраине Шали. И разрушит его жизнь без остатка. Рядом лежали другие ребята – мертвые и живые. Это был единственный день в жизни Верунчика, когда ему хотелось молчать. И поминать имя любимой.
Теперь, в московском госпитале, Верунчик вновь фонтанировал идиотскими замыслами и шутками озорными. Вместо пластикового протеза оторванной кисти, о который он, между прочим, любил затушить окурок под ошалелые возгласы незнакомых дам, сговорился со слесарем соседнего оборонного завода выточить ему на станке с ЧПУ железную руку с крюком, как в книжке про капитана Хука. Надевал ее не всегда, лишь по большим советским праздникам. В дополнение к форме лейтенантской. Уходил, разумеется, и в самоволку, где по тайным адресам в окрестных «хрущобах» ожидали его ненасытные лимитчицы, студентки, а то и вдовушки нынешней войны, жалевшие веселого офицера не по одному разу, да всю ночь, да от всей своей бабьей души. Вдалеке будучи от Москвы, Верунчик о похождениях этих, конечно, не знала, не ведала, а потому и не вспоминалась. На правах ходячего пациента, в облачении гражданском, с помощью подкормленных охранников и дыры в железобетонном заборе лейтенант то и дело мотался в гастроном, откуда доставлял бойцам и тем, от кого оказались они хоть и временно, да крепко зависимы – сестричкам, вертухаям на проходной, – всяческий провиант. Времена советской торговли, конечно, не отличались особым ассортиментом, однако ж колбасу еще готовили из мяса, сыр из молока, а конфеты из шоколада. Да и водку с винишком Горбатый пока что не запретил.
Лошадиное ржание Верунчика. Густой перегар из лыбящейся его пасти. Мат-перемат. Песни про кукушку и лазурит. Сашка жил теперь со всем этим на расстоянии вытянутой руки, каковая у него только и осталась, поскольку вторая, будто распухшая, едва живая рыба, покоилась на дне казенного эмалированного таза с холодной водой.
Каждый звук, всякое движение и даже робкий солнечный луч причиняли ему нестерпимую боль, что сродни самым настоящим адским страданиям. Словно ад воцарился внутри его тела. Укутавшись с головой в желтую, худо простиранную простыню, в шерсть казенного одеяла, чтоб не видеть, не слышать взбесившейся светом и звуками весны, лежал он с выпростанной рукой, с культями, поджатыми к животу, страшным человеческим эмбрионом, измученным и изувеченным подобием человека, пародией на творение Божие. Хоронился так до глубокой ночи. И лишь тогда, когда выздоравливающие бойцы заходились неистовым храпом, когда весь свет – ночник пожарного выхода и лампочка на столе дежурной сестрички, выползал из своей берлоги. Жрал худо-бедно остывшую больничную баланду, подернутую пленкой застывшего маргарина, ссал в эмалированную утку, жег в глубокую затяжку кряду несколько сигарет, засыпал в пасть полную жменю таблеток.
Морфий заглушал боль лишь на время. Сашка полюбил морфий. Ждал его как избавление. Как любящую мать или вожделенную женщину.
Лель Вальтерович, слава богу, страсть его эту вовремя приметил. Начал прописывать пареньку дозы полегче, препараты помягче, принялся новокаином боль несусветную усмирять, прикидывая тем временем, что без симпатэктомии в этом деле никак не обойтись. Видать, перетянули капитану нервные окончания еще в медсанбате крепче требуемого, или рубец давит, а может, и отпрыск лучшего портного Нахичевани сплоховал, кто ж теперь разберет?
Симпатэктомия – операция достаточно кропотливая, поскольку вторгается в область симпатического нервного ствола и, по сути, на веки вечные прерывает связь человечьего мозга с источником его боли, отсекая скальпелем ответственные за связь эту нервы. Ну а чтоб в глубины боли человеческой добраться, придется сечь и большую грудную, и межреберные мышцы, сами ребра пилить, открывать легкое, сдвигать его и ствол этот симпатический выпрастывать. И вновь рассекать.
Назначили день и час. Лежа под одеялом, Сашка улыбался осторожно, с некоторым даже смирением, ожидая скорого избавления от боли, пусть и ценой иссечения симпатического ствола, нескольких часов наркоза, хирургического внедрения в свое и без того истерзанное тело.
Беда, впрочем, как известно, в одиночку-то не гуляет. И уж коли вцепилась клыками своими, скоро не отцепится. Так и с Сашкой случилось. Несколько часов корпели над телом его двое военных хирургов. Резали. Пилили. Рассекали. Да наткнулись на срастание легкого с задней стенкой, что образовалось, скорее всего, от перенесенной еще в училище пневмонии, многолетнего пристрастия к крепкому табаку. Отсекли, но задели, видать, крупный сосуд. Хлынула кровь. Следом – пневмоторакс. Пришлось ушивать сосуды. Ставить торакальный дренаж. И назначать новую операцию.
Очнувшееся после наркоза затуманенное сознание капитана испытало новую боль в довесок к прежней. Несказанное уныние. И ощущение пустоты. Будто выпотрошили его, как дохлую рыбу.
Новую операцию те же самые доблестные хирурги сделали через две недели. Вновь кромсали, пилили, иссекали и шили. На сей раз без осложнений и сюрпризов. Все как написано в классическом учебнике по нейрохирургии Иосифа Иргера.
Очнулся Сашка от свежего ветерка, горько пахнущего клейким соком тополиной почки. Очнулся и не почувствовал боли. Совсем никакой. Лежал и глотал со слезами вместе терпкий этот ветер. И казалось ему – это рай, куда попасть можно, непременно пройдя через ад. А дальше – и идти некуда. Дальше – только вселенское счастье. И нега вечной весны. И вечной любви – счастье. Обернувшись к окну, сквозь переплетения трубок и проводов, по которым в тело его поступали химические соки и соединения, считывался пульс, сердечный бег и давление ртутного столба, увидел он краешек небесной лазури да липкий блеск изумрудных побегов старого тополя. И осклабился запекшимся ртом.
С волшебного того дня наступила эпоха Сашкиного возрождения. И рубал теперь за двоих – жирком по бокам аж оброс, округлился физиономией. С радостью выставлял санитаркам культи для лимфодренажа, для тугой перевязки, ожидая со дня на день, когда доставят ему с протезной фабрики новые конечности. Над хохмами соседа своего Верунчика потешался от души, а бывало, и затмевал того собственным творчеством, особенно когда пацаны добыли ему гитару.
Ветеранский этот инструмент изготовлен был, судя по видной через голосник жухлой этикетке на нижней деке, на Бобровской гитарной фабрике, что в Воронежской области, в год начала афганской кампании. Крашеная фройляйн с потертой наклейки, выжженный «узором» знак ВДВ, процарапанные гвоздем по лаку номера воинских частей, соединений и госпиталей, имена бойцов и их возлюбленных свидетельствовали, что гитара эта проделала большой боевой путь от Лейпцига до Кундуза, от Термеза до Кандагара, покуда, поменяв не один десяток струн и почти все колки, не добралась до столицы СССР.
Музыкальным образованием сына по первости озаботилась, как водится, мама, мечтающая, что из Сашки со временем может произрасти какой-нибудь Ван Клайберн или Святослав Рихтер. Только вот среди советских пацанов того времени популярны были не еврейские и немецкие пианисты, а прославленная ливерпульская четверка «Битлов». Под них стриглись горшком, заказывали в ателье костюмы с расклешенными портками да учились бренчать на гитаре. Так что, когда встал вопрос, на какое отделение отправить десятилетнего отпрыска в музыкальную школу, тот категорически заявил: исключительно на гитару. Месяц почти учился Сашка правильно садиться. Ставить руку на деку. Пальцы держать. Перебирать пальцами по струнам. Ноты читать. Начал разучивать первые композиции: «Три веселых гуся», «Как под горкой», «Ах, ты зимушка-зима». Обучал его игре старый цыган Богдан Семенович Штепо. Требовал играть хотя бы по два часа ежедневно. Растить мозоли на пальцах левой руки, что прижимали струны к черному грифу. Вновь и вновь заставлял Сашку повторять «веселых гусей». Но вот с сольфеджио вышла незадача. Мудреная эта наука, состоящая из бесконечных тренировок слуха, памяти, пения, да еще в компании кисейных барышень, которые голосили куда как ладнее, прилежнее, звонче, никак не давалась Сашке. Блеял на задней парте. Пыхтел ежом. Багровел, когда вызывали его к инструменту петь диктант в одиночку. Зарабатывал вполне заслуженные «неуды». И в довершение ко всему захворал ангиной. Голосить не мог. Струны теребить изленился. Так и забросил в результате всю эту музыку.