Книга Писатели и советские вожди - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Простите, что я отнимаю у Вас время этими мыслями, уходящими далеко от злополучной статьи. Если бы я их не высказал, осталось бы неясным мое писательское устремление: ведь в ошибках, как и в достижениях, сказывается то, что мы, писатели, хотим дать. Отсутствие меры или срывы у меня происходят от того же: от потрясенности молодостью нашей страны, которую я переживаю, как мою личную молодость. То, что я живу большую часть времени в Париже, может быть, и уничтожает множество ценных деталей в моих наблюдениях, но это придает им остроту восприятия. Я всякий раз изумляюсь, встречаясь с нашими людьми, и это изумление — страсть моих последних книг. Мне приходится в Париже много работать над другим: над организацией писателей, над газетными очерками о Западе, но все же моей основной работой теперь, моим существом, тем, чем я живу, являются именно это волнение, это изумление, которые владеют мною, как писателем.
Я вижу читателей. Они жадно и доверчиво берут наши книги. Я вижу жизнь, в которой больше нет места ни скуке, ни рутине, ни равнодушью. Если при этом литература и искусство не только не опережают жизнь, но часто плетутся за ней, в этом наша вина: писателей и художников. Я никак не хочу защищать двухсот строчек о Виноградовой, и, если бы речь шла только об этом, я не стал бы Вас беспокоить. Но я считаю, что, разрешив т. Бухарину передать мне Ваш отзыв об этом рассказе (или статье), Вы показали внимание к моей писательской работе, и я счел необходимым Вам прямо рассказать о том, как я ошибаюсь и чего именно хочу достичь.
«Работа над ошибками» выглядела убедительно, но этого было мало.
О недовольстве вождя статьей Эренбурга стало известно в ЦК и в близких к нему кругах. В отделе печати ЦК московскими выступлениями Эренбурга по вопросам искусства были крайне недовольны, Противники, завистники писателя давно ждали случая разделаться с парижским, как они считали, счастливчиком. Остановить их могло только одно: опасение, что вождь их не поддержит. Положение Эренбурга оставалось неопределенным, и он решил повести разговор со Сталиным без обиняков. В этом был безусловный риск, но, как говорится, кто не рискует, тот не выигрывает, и Эренбург написал:
Мне особенно обидно, что неудача с этой статьей совпала по времени с несколькими моими выступлениями на творческих дискуссиях, посвященных проблемам нашей литературы и искусства. Я высказал на них те же мысли, что и в письме к Вам: о недопустимости равнодушья, о необходимости творческой выдумки и о том, что социалистический реализм зачастую у нас подменяется бескрылым натурализмом. Естественно, что такие высказывания не могли встретить единодушного одобрения среди всех моих товарищей, работающих в области искусства. Теперь эти высказывания начинают связывать с неудачей статьи и это переходит в политическое недоверие. Я думал, что вне творческих дискуссий нет в искусстве движения. Возможно, что я ошибался и что лучше было бы мне не отрываться для этого от работы над романом. [414]
Мне говорят, что на собрании Отдела печати Цека меня назвали «пошлым мещанином». Мне кажется, что этого я не заслужил. Еще раз говорю: у каждого писателя бывают срывы, даже у писателя, куда более талантливого, нежели я. Но подобные определения получают сразу огласку в литературной среде и создают атмосферу, в которой писателю трудно работать. Я слышу также, как итог этих разговоров: «Гастролер из Франции». Я прожил в Париже 21 год, но если я теперь живу в нем, то вовсе не по причинам личного характера. Мне думается, что это обстоятельство мне помогает в моей литературной работе. Я связан с движением на Западе, мне приходится часто писать на западные темы, я часто также пишу о Союзе для близких и в органах в Европе и в Америке, сопоставляя то, что там, и то, что у нас. С другой стороны — об этом я писал выше — ощущение двух миров и острота восприятья советской действительности помогают мне при работе над нашим материалом. Наконец, я стараюсь теперь сделать все, от меня зависящее, чтобы оживить работу, скажу откровенно, вялой организации, которая осталась нам от далеко не вялого конгресса. Все это, может быть, я делаю неумело, но ни эта моя работа, ни мои газетные очерки о Западе, ни мои последние два романа о советской молодежи, на мой взгляд, не подходят под определение «гастролера из Франции».
Я не связывал и не связываю вопроса о моем пребывании в Париже с какими-либо личными пожеланиями. Если Вы считаете, что я могу быть полезней для нашей страны, находясь в Союзе, я с величайшей охотой и в самый кратчайший срок перееду сюда. Я Вам буду обязан, если в той или иной форме Вы укажете мне, должен ли я вернуться немедленно из Парижа в Москву или же работать там. Простите сбивчивую форму этого письма: я очень взволнован и огорчен…
Резолюция Сталина на этом письме: «Т. Молотову, Жданову, Ворошилову, Андрееву, Ежову» означала, что расчет Эренбурга полностью оправдался — члены Политбюро, включая тех, кто занимался «руководством» писателями, были проинформированы о письме Эренбурга и тем самым о том, что «инцидент исчерпан». В середине декабря 1935 г. Эренбург благополучно отбыл из СССР…
29 января 1936 г. отмечалось 70-летие Ромена Роллана; 31 января Международная ассоциация писателей провела в Париже торжественное заседание, и Эренбург активно участвовал в его подготовке. Бухарин, высоко ценивший Роллана и написавший к его приезду в СССР статью «Мастер и воин культуры, сын человечества»[415] решил дать в газете подборку материалов к юбилею писателя (он и сам написал еще одну статью о Роллане — «Горные вершины»[416]). 14 января Эренбург сообщал Мильман: «Получил телеграмму от Б о Ромене Роллане. Сделаю все возможное, хотя поздновато сообщили. Сам писать не буду». По просьбе Эренбурга о Роллане для «Известий» написал Жан Геенно (через какое-то время Л. М. Козинцева-Эренбург просила в письме Мильман «взять в Известиях гонорар Guehenno за статью о Ромэн Роллане и послать ему по адресу книгу о Музее западной живописи»[417].
В марте и начале апреля 1936 г. Эренбург много общался с Бухариным в Париже; об этих встречах рассказывается в мемуарах: «…Бухарин приехал в Париж. Он остановился в гостинице „Лютеция“, рассказал мне, что Сталин послал его для того, чтобы через меньшевиков купить архив Маркса, вывезенный немецкими социал-демократами. Он вдруг добавил: „Может быть, это — ловушка, не знаю“. Он был встревожен, минутами растерян, но был у него чудесный характер: он умел забывать все страшное, прельстившись выставкой, книгами или „кассуле тулузен“ — южным блюдом, гусятиной и колбасой с белыми бобами. Он любил живопись, был сам самодеятельным художником — писал пейзажи. Люба (Л. М. Козинцева-Эренбург. — Б.Ф.) водила его на выставки. Французы устроили его доклад в зале Мютюалитэ, помню, как восхищался Ланжевен мыслями Бухарина. А из посольства пришел третий секретарь — там если не знали, то предчувствовали скорую развязку. Мы как-то бродили про набережной Сены, по узким улицам Латинского квартала, когда Николай Иванович всполошился: „Нужно в „Лютецию“ — я должен написать Кобе“. Я спросил, о чем он хочет писать — ясно, что не о красоте старого Парижа и не о холстах Боннара, которые ему понравились. Он растерянно засмеялся: „В том-то и беда — не знаю о чем. А нужно — Коба любит получать письма“»[418].