Книга Маршак - Матвей Гейзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анастасия Павловна Потоцкая-Михоэлс рассказывала мне, что во время гастролей Государственного еврейского театра (ГОСЕТа) в Ленинграде Соломон Михайлович не раз просил ее или кого-то из близких друзей «сходить за Мандельштамами». При этом давал конверт с деньгами и контрамаркой, а на конверте писал: «Все содержимое этого конверта оставьте дома. Мандельштамов в ГОСЕТ пропустят без контрамарок».
Из воспоминаний Н. Я. Мандельштам:
«Я могу легко перечислить, сколько раз мы были в театре, — и чаще всего в Воронеже, когда приезжали москвичи. Там мы ходили даже на „Сверчка на печи“, а в Москве на такой подвиг никогда бы не отважились. Михоэлса, которым Мандельштам по-настоящему увлекался, мы увидели впервые в Киеве на гастролях, а затем в Ленинграде. Мы были на нескольких спектаклях с Ахматовой, она гордилась, что понимает текст, и хвалила Михоэлса, но все же упорно козыряла против него Чеховым. Не тогда ли Мандельштам впервые воскликнул: „Как оторвать Ахматову от Художественного театра!“ Бывала она в театре так же редко, как мы, и восхищалась преимущественно своими знакомыми. Я соглашалась, когда речь шла о Раневской, действительно хорошей актрисе, но хвалы, расточаемые киноактеру Баталову, сердили меня…
В увлечении Михоэлсом, который действительно был поразительным, ни на кого не похожим актером, сыграл, должно быть, большую роль интерес Мандельштама к еврейству, да и то, что, слушая речь актера на незнакомом языке, нельзя уловить актерскую интонацию. Не знаю, была ли она у Михоэлса. Как будто нет…
Мандельштам резче чувствовал противопоставленность актера и поэта, и я объясняю это тем, что он обращался к дальнему, а не близко к нему находящемуся слушателю…
Иным способом достигает актер единства себя и персонажа, которого он играет. Актер как бы жертвует собой ради роли, потому что может привнести в нее лишь отдельные черты своего „я“. Михоэлс требовал от художника, чтобы грим не искажал, а только подчеркивал черты его лица. Он избегал явной личины или маски, но все равно она у него была, хотя в ней сохранялись черты его лица. Без личины актера не существует, иначе один человек не мог бы вместить всех, кого ему приходилось играть в течение сценической жизни. Недавно один молодой актер написал в газете, что его задача не вживание в роль, но находка себя в каждой роли, потому что всякий раз он играет самого себя. Это любопытное замечание о соединении двоих, но все же в исполнительском процессе участвуют те же двое: „я“, поставленное в любую ситуацию и принявшее черты другого. „Я“ и соединившийся с ним „он“ привносят от себя в разных пропорциях, чтобы возник актер в данной роли…
Поэзия — подготовка к смерти. Актер, умирая на сцене, не воскресает, а снова становится самим собой, отбросив вместе с личиной чужую судьбу. Актер в известной степени соизмерим с писателем, с литературой, которая, в сущности, тоже уничтожает личность, вводя ее в иллюзорный и мнимый мир…
Раз человек поставил себя над людьми и захватил право распоряжаться жизнью и смертью, он уже не властен над собой…
Кстати, неизвестно, чем бы кончилось, если б Мандельштам запел соловьем о мастерстве и мастерах — может, прикончили бы О. М., как Михоэлса, и уж, во всяком случае, приняли бы более жестокие меры, чтобы уничтожить рукописи…»
Я не случайно так подробно останавливаюсь на теме «Мандельштам — Михоэлс», ибо она соприкасается с другим дуэтом «Маршак — Мандельштам».
Я, конечно, предполагал, что поэтические судьбы Маршака и Мандельштама пересекались не только во времени, хотя в архивах Маршака, в его опубликованных сочинениях подтверждений этому не нашел. Но когда читал библейские стихи Мандельштама, то уловил в них отзвук «Сионид» Маршака и его стихов из цикла «Палестина». В литературном наследии Маршака, во всяком случае в том, что дошло до нас, упоминание о Мандельштаме если и встречается, то крайне редко. Мандельштам же в письмах не всегда справедливо говорит о Маршаке. Нельзя забывать, что в трудные для Осипа Эмильевича времена, когда стихи его не публиковали вообще, для него оказались доступными лишь журналы «Воробей» (именно в пятом номере этого журнала он опубликовал свой «Детский цветник стихов» — вольный перевод из Стивенсона) и «Новый Робинзон». Без одобрения Маршака в ту пору это было невозможно. И хотя Надежда Яковлевна Мандельштам написала: «Маршак сильно испортил „Шары“ и „Трамвай“», это не совсем так. Эти стихи Мандельштама, написанные скорее для заработка, чем по вдохновению, не попали бы в разные детские издательства, если бы не были опубликованы до этого в журналах Маршака. И тем более непонятна фраза Надежды Яковлевны о Маршаке: «Он первоклассный ловец душ — слабых и начальственных. О. М. не спорил — с Маршаком соизмеримости у него не было. Но вскоре он не выдержал: ему вдруг послышался рожок, прервавший гладкие рассуждения Маршака, и с ним случился первый приступ грудной жабы».
О непростых отношениях, сложившихся между Маршаком и Мандельштамом, я прочел в воспоминаниях Надежды Яковлевны. Позже, читая письма Мандельштама, я понял, что во второй половине 1920-х годов положение Маршака в литературе было уже довольно весомым и от него что-то зависело. Маршак заключает договор с Мандельштамом на биографию Халтурина — плотника-народовольца… «Это очень легко, я напишу за пять дней», — пишет Мандельштам жене 7 февраля 1927 года. А через две недели 22 февраля сообщает: «Детский договор (книга о Халтурине. — М. Г.) отвергнут. Не люблю Маршака»… Думаю, и даже уверен, что «признание» это сделано О. Мандельштамом «в пылу гнева». Не понимал он тогда, что нож сталинской гильотины висел над ними обоими. Маршаку просто повезло…
Из письма Мандельштама жене от 23 октября 1926 года: «Но я хочу, мой родненький, взять работу от „Прибоя“ и от Маршака и приехать к тебе. Я не знаю, удастся ли это без продажи какой-нибудь меблишки? Но ведь стоит, милый. Зачем нам вещи, когда мы не вместе?..»
Однако его желание встретиться с Надеждой Яковлевной в Крыму не осуществилось. Из письма, датированного ноябрем 1926 года: «А что ты скажешь о моем плане встретиться в Москве? Мне безумно хочется». И снова, сообщая о своих делах, Мандельштам пишет, что Маршак ему предлагает сделать пересказ Тартарена (повесть Доде. — М. Г.) по 80 рублей с листа (это чепуха: турусы (пустая болтовня. — М. Г.) на колесах) и редактуру у него же по 50 рублей.
В воспоминаниях Н. Я. Мандельштам я прочел: «У О. М. был долгий период молчания. Он не писал стихов — прозы это не коснулось — больше 5 лет: с 1926 по 30-й год. То же произошло с Ахматовой — и она какое-то время молчала, а у Бориса Леонидовича это длилось добрый десяток лет. Можно ли считать случайностью, что трех действующих поэтов постигло временное онемение?.. Первым из троих замолчал О. М… Это случилось, вероятно, потому, что… отношения с эпохой стали основной движущей силой его жизни и поэзии. „Что-то, должно быть, было в воздухе, — сказала Анна Андреевна, и в воздухе действительно что-то было — не начало ли общего оцепенения, из которого мы и сейчас не можем выйти…“»
В своей «Второй книге» в главе «Несовместимость» Н. Я. Мандельштам пишет: «Про его публичные выступления я только слышала от тех, кто на них присутствовал. Ни меня, ни Ахматову на вечера стихов и на публичные выступления он не пускал. Наше присутствие в зале стесняло бы его… При мне лишь однажды… Мандельштам выступал очень резко и оспаривал самое понятие „научная поэзия“… Вообще резкость суждений у нас осуждалась всеми кругами без исключения. На смену базаровщины 20-х годов пришло „изысканное“ обращение, полутона, воркование. Самый доходчивый тон нашел Маршак, который, задыхаясь, говорил о любви к искусству, о Поэзии. На эту удочку клевали все. Называть вещи своими именами считалось неприличным, жесткая логика воспринималась как излишняя грубость…