Книга Неужели это я?! Господи... - Олег Басилашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет.
– Так добавьте!!! «Вот в этом, – подчеркните, – в этом я виноват, да, и прошу меня извинить…» Дальше. Нина!! Что вы за мной ходите, как этот… Что з вами?! (Это помрежу.)
– Я пепельницу ношу, вы же курите на сцене.
– Не мешайте работать! Извините. Да, Олэг, попробуйте с самого выхода! А я спущусь в зал.
Играю сцену под одобрительное посапывание, возгласы: «Вот!!», «Да!», «Держите!!»
Огонек сигареты мечется вперед-назад по проходу между креслами.
– Попытайтесь оправдаться: так уж случилось! Пожалейте меня!
– «Когда я женился, я думал, что мы будем счастливы… все счастливы… Но боже мой…»
– Ну!!! И!!! Из последних сил держитесь!!
– «Милые мои сестры, дорогие мои сестры, не верьте мне, не верьте…»
– Вот! Прорвало только здесь плотину! Зарыдал! Закройтесь руками, убегайте! Юра, дайте звук набата!.. Давайте…
Сопит… Стекла блестят… Хмыкает… Ходит, ходит по проходу, победоносно оглядывая присутствующих: ну, как вам, а? Каково?!!
Георгий Александрович подарил мне понимание не бытовой формы, а высокой трагедии, даже трагикомедии моей роли. И Владик Стржельчик, Царство ему Небесное, стоит на премьере в кулисе и слушает мой последний монолог о детях, заражаемых нашим неотвратимо пошлым влиянием, монолог под звуки марша уходящего навсегда полка – и плачет…
Я ему шепчу: «Ты что?»
А он: «Какое горе!.. Боже, какое горе…»
Владик играл Кулыгина блистательно. Трогательный, глуповатый от любви…
А великая русская актриса Эмма Попова?! Как она билась в третьем акте: «Никогда мы не уедем в Москву, никогда!»
Я сидел за декорацией в темноте сцены, слушал ее – мороз по коже!..
Тут ведь и Чехов, Чехов в издании Маркса, и мама читает мне его во время бомбежки, и бабушкины пирожки, и Москва моя любимая, и Хотьково… все, все – и Чайка…
И надо все это передать зрителю! Это главное!! И никаких комплексов!!
Вера Григорьевна Грюнберг. Костюмер. Сухонькая, прямая, с гордо поднятой головой. Чем-то напоминала Ольгу Берггольц – та же короткая седая прическа, строгое каре.
После революции мать Веры оказалась в Италии, а сама Вера загремела в ГУЛАГ как ЧСИР, член семьи изменника Родины. Во время хрущевской оттепели ее выпустили.
Вера вернулась в Ленинград, но на работу никуда не брали. В конце концов решила «хоть куда-нибудь». Когда познакомилась с Товстоноговым, тот, поняв ее положение, тут же оформил Веру костюмером в театр. «Меня нэ касается, что у вас в паспорте. Мнэ нужны люди, преданные тэатру. Работайтэ». И Вера Григорьевна, нервно дымя «Беломором», работала.
«Здравствуйте, – говорила она, входя в нашу гримерную. – Это мы к вам пришли, ваши маленькие друзья!» Очень ответственно помогала одеваться. «Повернись!» – говорила она одетому уже актеру. И щеткой – чик-чик-чик! – обязательно пройдет по пиджаку, брюкам. Потом провожала на сцену. Там опять придирчиво оглядывала актера, опять щирк-щирк щеткой, подталкивала в спину и, незаметно для всех, мелко крестила. Вера была предана театру до конца, не мыслила себя вне его. Была у нее одна маленькая слабость – после спектакля любила чуть выпить. За отсутствием лишних денег иногда баловалась «Тройным одеколоном». Мы закрывали на это глаза: делу это не мешало.
Ее престарелая мать писала ей письма, приглашала к себе, в Италию. Вера в панике горячечным шепотом советовалась со мной – отвечать ли, ведь могут посадить опять за «связь с изменником Родины». А если писать, так что наврать? Не рассказывать же, что она живет вместе с дочерью и ее мужем в одной комнате в коммуналке – это будет очернением советской действительности! За это точно посадить могут! Я всячески пытался успокоить ее, говорил, что не те времена. В ответ она испуганно махала сухой ладошкой: «Да что ты, что ты?! Какие другие, что ты?!!»
Ее старуха-мать была очень богата, владела в Италии какими-то производствами. Неожиданно Вера получила письмо от матери: «Хочу умереть на родине. Возвращаюсь в Ленинград». Продала всю свою миллионную собственность и с чемоданом золота и драгоценных камней прилетела на самолете в СССР!
И тут чистые руки чекистов приготовили мышеловку. Зная всю подноготную – письма, естественно, просматривались, – старушку, не знающую никаких тамошних правил, они пропустили через таможню, не сказав, что надо заполнить на ввозимые ценности таможенную декларацию. Старушка, не заполнив ее, ступила на родную землю. И мышеловка захлопнулась.
Нагрянули в коммуналку кагэбэшники, все камни и «драгметаллы» реквизировали, а старуху, обвиненную в контрабанде, предали суду. От отчаяния ее разбил паралич, и в суд ее возили на носилках. Вскоре она скончалась.
Вера сильно горевала. Похудела, замкнулась. Но все равно: щеткой – щирк-щирк…
А изобретательные чекисты получили ордена за отлично проведенную операцию. Это мне доподлинно известно.
На репетициях часто можно было увидеть в темноте зрительного зала неприметного человека в белом халате, из нагрудного кармана которого торчала алюминиевая расческа. Это художник-гример Тадеуш Щениовский… Тэд.
– Ты был на репетиции… Ну, что скажешь? – обращаюсь к нему.
Молчит или бормочет что-то типа: «Нормально… ну, пока, знаешь… надо еще посмотреть…»
Понятно. Да я и сам чувствую – то, да не то. Вроде правильно все, да что-то не залаживается.
– Олэг! Ваш дядя Ваня, мнэ кажется, должен быть заросшим, лохматым, знаэте, этакий леший! Ведь двадцать пять лет только и делал, что работал в усадьбе, косил, сеял, продавал. Какие там парикмахеры, понимаэте? Провонял навозом, коровьей мочой… А за последний год совсем опустился, пить начал. Появилась Елена – сам себе кое-как подровнял бороду… Этакий эпатаж, знаэте? Не принимаю эту жизнь! Нацепил щегольской галстук… На остальное – плевать! Недаром Елена говорит: «Вы мне противны…», понимаэте?
Бороду, состоящую из трех частей, чтоб не очень стягивала лицо, усы Тадеуш принес ко мне в гримерную. Положил налицо тон, какой-то желтовато-бледный. Прилепил усы и бороду. Смотрю в зеркало. Ну и что? Да, борода и усы неухоженные.
– А теперь, Олежек, только не сердись, я хочу попробовать бровки, только попробуем и снимем тут же, если не понравится. Ладно?
– Ну, давай, – говорю я, не предвкушая ничего хорошего, – просто лак будет еще и на бровях. Вообще все лицо стянет.
– Давай…
Легонько так, едва коснувшись моих бровей, кисточкой с лаком прилаживает поверх моих бровей легкие, еле заметные новые брови. Прилаживает как-то косовато…
Я молчу.
Смотрит долго в зеркало. Вдруг решительно берет указательным пальцем коричневый тон, смешивает его с желтым. Что-то серое получается… и аккуратно наносит где-то пониже глаз два еле различимых пятнышка. Спутал волосы, торчат, на лоб падают…