Книга Попугай, говорящий на идиш - Эфраим Севела
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хоть в Брюссель на выставку посылай.
Так говорил он всякий раз, когда что-нибудь вызывало его восторг. В Брюсселе, как я полагаю, в те времена устраивалось нечто вроде международной выставки обуви.
— Высший класс! — сказал бы мой хозяин. Меня он никогда такой похвалы не удостаивал. Потому что, пребывая в учениках, я не успел сшить ни одной пары обуви. А уж изготовление колодок совсем не моим делом было.
Можно считать, что моей рукой водил страх перед наказанием. А наказание — смерть. Но я полагаю, что не только это вызвало у меня взрыв творческого вдохновения. Нечто большее, чем страх перед обещанной пулей. Курт, дав мне непосильную задачу, не сомневался в результате, и для него это был еще один повод торжествовать над нами, беззащитной серой толпой, которую он откровенно презирал, считая низшей расой. А мне очень хотелось ему попортить торжество. Для меня это была единственная возможность почувствовать себя человеком — царем природы и восторжествовать над моим врагом.
И весь наш лагерь загорелся тем же чувством. Даже в изоляторе, где доходили дистрофики, когда туда втискивали очередной полутруп, его тормошили и спрашивали, как обстоит дело с туфлями для Ады. Всякий, кого не угнали на общие работы, подходил ко мне и приносил украдкой кусок хрома от старого голенища или уцелевшую подметку. Из ваты, надерганной из солдатских телогреек, мы сучили пальцами суровые нитки. Из полена нарезали деревянных гвоздиков. Из железного гвоздя отточили на камне шило. Из тонкой проволоки сделали иглу.
Из старых подметок и голенищ я скроил заготовку и вырезал подошвы. Выстругал из дерева высокие и тонкие каблучки.
Буквально из ничего, голыми руками я не сшил, а сотворил пару женских туфель, удивительной модели, прежде никем не виданной, ибо родилась она в моем воспламененном мозгу.
Первым свидетелем этого чуда был мой напарник Ибрагим. Он не верил, что мне удастся выпутаться из беды и соорудить из хлама хотя бы что-нибудь похожее на обувь. Поэтому, хоть и помогал мне, пыхтя и постанывая, больной и отекший от голода: часами мял кожу, сучил пальцами нитки из ваты, оттачивал на камне гвоздь, но глядел перед собой безучастным и безнадежным взглядом, примирившись с мыслью о неизбежной гибели. А когда не работал, сидел с закрытыми глазами на полу, скрестив ноги, как азиатский божок, и, раскачиваясь, гнусавил с подвывом то ли песню, то ли молитву. Теперь он совсем мало походил на потомка отважного и свирепого завоевателя Чингисхана. До того, как его угораздило назваться сапожником, он хвастливо кичился этим именем перед другими пленными, нетатарами. Нынче он больше напоминал старого издыхающего ишака.
У нас оставались в резерве почти сутки до окончания недельного срока, установленного комендантом. Я работал как одержимый, почти в беспамятстве, лишь изредка сваливаясь на пол, чтобы поспать часок-другой, и, надо полагать, со стороны Ибрагиму я казался свихнувшимся от страха.
В эту ночь Ибрагим тревожно спал в углу, всхлипывая во сне, а я, согнувшись в три погибели, при слабом мигающем огоньке свечи корпел над окончательной отделкой туфель, мял и натирал их, наводя на хромовые бока и носки глянец и блеск.
Уже розовело небо, когда я поставил обе туфли на пол, бортик к бортику, каблучок к каблучку, острыми, переливающимися тусклым блеском носками прямо к плоскому носу Ибрагима, поскуливающего по-щенячьи во сне. И тут же сам уснул, провалился в беспамятство, в мертвый сон, без тревог, без бреда и без радости. Пустой, выпотрошенный, бесчувственный и ко всему равнодушный.
Проснулся я вскоре. Меня разбудил истошный визг и рычание. Я разлепил опухшие веки и при ясном свете — солнце уже встало — увидел ошалевшего Ибрагима, уставившегося на дамские туфельки и по-звериному, опираясь на колени и руки, чуть не лаем выражавшего обуявший его восторг.
Должно быть, и Ибрагим в своей жизни таких туфель не видал. Он понял, что спасен, что останется жив, и вопил и визжал от счастья. Затем вскочил на ноги, легко, как будто не просидел рядом со мной всю неделю отечным безжизненным мешком, и, схватив в каждую руку по одной туфле, стал размахивать ими над головой, приплясывая и исходя гортанным криком, напоминающим клекот степной птицы. И выбежал из сторожевой будки. Вопя и держа за каблуки высоко над головой женские модельные туфли.
Время было как раз перед отправкой колонн на работы, и на плацу выстраивались серые шеренги голодных и невыспавшихся пленных. Конвоиры с собаками пересчитывали их. Как всегда, при этом присутствовал комендант Курт. И его переводчица и любовница полька Ада.
Сначала конвоиры чуть было не спустили на Ибрагима сторожевых собак, когда он, приплясывая и вопя, появился на плацу. Но увидели, чем он помахивал в высоко поднятых руках, и придержали рвущихся с поводков собак.
Шеренги полумертвых людей вдруг ожили, зашевелились, засветились улыбками. Ибрагим бежал перед ними, пританцовывая, и в его руках посверкивали на солнце, словно сделанные из хрусталя, волшебные туфельки. Переливались и поблескивали, как алмазы, над пыльным, утоптанным тысячами ног плацем, над грязным рваным тряпьем, в которое кутались худые, как скелеты, люди.
Курт принял туфли из дрожащих и потных рук Ибрагима. Не сказал ни слова, а только кивнул солдату, и тот грубо стал подталкивать растерянного татарина к строю уже готовых к выходу на тяжелые работы пленных. Другой солдат трусцой побежал в сторожевую будку, пинком поднял меня с пола, где я все еще лежал, и повел на плац.
Ада уже примерила мои туфли. Ее старые туфли французского или немецкого производства, одним словом, заграничные, валялись в пыли, а мои плотно и удобно сидели на ее маленьких крепких ножках. Я это определил по удовлетворенной улыбке, которая выдавила ямочки на ее сытых румяных щечках. Завидев меня, она бросилась навстречу и на глазах у Курта, у конвоиров с собаками и у серой голодной толпы поцеловала меня в губы, ладонями обхватив мой затылок.
«Вот сейчас Курт меня и пристрелит. Из ревности», — еще успел подумать я, видя шагающего ко мне на длинных худых ногах коменданта. Правая рука его в кожаной перчатке покоилась на черной кобуре с пистолетом. Но он не расстегнул кобуру, а той же рукой, не снимая перчатки, пожал мою руку и бесстрастным ровным голосом сказал, а Ада скороговоркой перевела, громко и радостно, чтобы слышали все на плацу:
— Я был неправ… назвав вас свиньей (он сказал мне «вы», а не «ты»)… Я сожалею.
И еще раз тряхнул мою руку. А потом приложил эту же руку в черной перчатке к своей фуражке, на черном околышке которой белел алюминиевый череп с костями — эмблема СС, отдавая мне, пленному, честь.
Эх, надо было видеть, что произошло в толпе пленных, неровными шеренгами вытянувшихся на плацу. Слабые, изможденные, до того ко всему безучастные люди зашумели, загорланили, захлопали грязными худыми руками. Глаза у людей засветились гордостью и удовлетворением. Весь лагерь разделил со мной мою победу.
Колонны ушли на работу. Я весь день проспал в пустом татарском бараке, и дневальные, подметавшие земляные полы между рядами двухэтажных деревянных нар, приближаясь ко мне, почтительно умолкали, чтобы не потревожить мой сон.