Книга Пикассо и его несносная русская жена - Сергей Нечаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марина Пикассо никогда не думала извлекать какую-то выгоду для себя лично из разрушения имиджа своего прославленного деда, она лишь хотела показать людям его реальный облик. Наверное, именно по этой причине она и отважилась потревожить миф. Что же касается Ольги Хохловой, то тут вывод внучки очевиден: ее смерть стала для нее и для Паблито катастрофой:
«Да, все рухнуло для нас с Паблито, когда эта прекрасная дама ушла в тот край, откуда не возвращаются. Она оставила нас наедине с отцом, который проносился через нашу жизнь метеоритом, и с матерью, растрачивавшей собственную жизнь».
Наверное, если Пикассо не был признанным гением, к нему можно относиться, по меньшей мере, как к бесчувственному извращенцу, безразличному ко всем, кроме самого себя. Марина Пикассо пишет о нем так:
«У дедушки никогда не было времени хоть немного подумать о судьбе своих близких. Значение имела для него одна только его живопись, те страдания и то счастье, которые она ему приносила. Быть ее верным слугой и выходить из повиновения, как только удавалось овладеть мастерством, - для этого все средства были хороши. Так же как он выдавливал тюбик с краской, чтобы посмотреть, как будут переливаться цвета, он, не смущаясь, выдавливал и тех, кто жил в надежде поймать хоть один его взгляд. Он любил детей за пастельные тона их невинности, а женщин - за плотоядные сексуальные импульсы, которые они в нем пробуждали. Ему надо было, чтобы свою загадку они вывернули перед ним наизнанку. Любитель свежей плоти, он насиловал их, расчленял и пожирал. Мешая кровь со спермой, он превозносил их в своих картинах, приписывая им собственную жестокость, обрекая их на смерть, едва только внушенная ими сексуальная сила ослабевала в нем. С одинаковым сладострастием он занимался и живописью, и сексом. И тем, и этим он пытался победить в себе влечение, страх и презрение, которые испытывал к Женщине и к женщинам. Он считал их разносчицами смерти. Владыка своего мрачного царства, он мучил их в своей мастерской по ночам. Они должны были быть милы, покорны, податливы. И тогда он, как тореро, наносил им раны своей кистью до полного их изнеможения. Выпады кистью голубой, оранжевой, светлых тонов, и казнь красной, гранатовой, черной, цветов полыхающих. Они были его жертвами. Он был Минотавром. Кровавые и непристойные корриды, из которых он всегда выходил в сиянии победы.
Все, что не имело отношения к этой алхимии зла, не интересовало его. Все те, кто избежал его прожорливости или не был ее объектом, оставляли его холодным как мрамор. На его кладбище забвения - ни креста, ни благодарности, ни сожаления. Женщины, друзья, дети, внуки - не важно: он приносил их всех в жертву своему искусству.
Он был Пикассо. Он был гений.
Гений не имеет жалости. Она может повредить его сиянию».
К сожалению, как очень верно отметил Вольтер, «гений не дает счастья». Ни самому гению, ни его близким. Более того, гениальность вовсе не исключает ни заблуждений ума, ни ослепления страстями. А вот гений и злодейство - это все-таки две вещи несовместные .
Марине Пикассо пришлось очень много выстрадать, и все свои фобии она явно получила от дедушки. Он занял в ее жизни огромное место. Даже слишком .
Но, став взрослой, она многое поняла, и вот ее конечный вердикт по поводу этого человека:
«Гений Пикассо.
Это словечко „гений", которым упиваются „специалисты по Пикассо", возмущает и раздражает меня. Как они могут позволять себе оценивать его творчество на безапелляционном и пышном жаргоне общества посвященных: „испанские переливы красных и огненных тонов", „космические импульсы штриха", „проблематика химеричности композиции"?.. Как посмели они присвоить себе право заточить Пикассо и его творчество в крепость, ключи от которой только в их руках?
Пикассо и гениальность. гениальность и Пикассо: два слова слились, чтобы придать содержательность буржуазным обедам.
„Пикассо- это сногсшибательно. Гений в чистом виде! Съешьте еще немного спаржи. Она с наших собственных огородов в Любероне".
И разговоры у стойки бара.
„Гении, да, о гениях. Был бы я Пикассо, при том, сколько за это платят, я бы нарисовал одну картину и на том успокоился".
Имя Пикассо - то имя, которое я ношу, - стало чем-то вроде аббревиатуры. Его можно прочесть на витринах парфюмерных магазинов, ювелирных лавок, на пепельницах, галстуках, футболках [...]
Пикассо, этот запретный дедушка, которого я всегда видела в комнатных туфлях, старых шортах и дырявой майке на голое тело, этот испанец, бывший куда больше анархистом, нежели коммунистом, не мог даже представить себе, что настанет день, когда - вне всякой связи с его творчеством - его имя превратится в машину, делающую деньги.
После четырнадцати лет раздумий я отдаю себе отчет, до какой степени тот образ дедушки, что сложился в моей душе, был искаженным, далеким от действительности, ужасающим. Сквозь призму моего отца он был надменным скупердяем. Сквозь призму матери - бесчувственным извращенцем. Окончательно нас добила Жаклин со своим Монсеньором - в ее присутствии он казался жестоким богом ацтеков, любившим празднества с человеческими жертвоприношениями.
Вскормленная этой легендой, я долго считала его единственным виновником наших страданий. Во всем был виноват именно он: в вырождении отца, выходках матери, закате бабушки Ольги, в депрессии и смерти брата Паблито. Я испытывала к нему неприязнь за то, что он не обращал внимания на нашу жизнь и бросил нас на произвол судьбы. Я не могла понять, почему нам с Паблито нельзя повидаться с ним запросто, с глазу на глаз. Я не могла понять, почему он совсем не интересуется своими внуками, в то время как нас порадовала бы и капелька его заинтересованности.
Сегодня [...] я догадываюсь, что дедушку у нас украли. Ведь мы могли бы свободно влиться в его жизнь, но безответственность отца, матери и очередной жены лишила нас тех чувств, возможности проявить которые мы с Паблито выжидали при каждом визите.
Заточенный в атмосфере такой сервильности, разве мог этот Земной Бог догадаться, что за каждым нашим визитом в „Калифорнию" таился крик о помощи?
Нам было немного надо: чтобы Пикассо на несколько мгновений спустился с Олимпа и приласкал нас, став обычным дедушкой, какие есть у всех.
Он этого не мог. Отгородившись от всего своим творчеством, он потерял всякий контакт с реальностью и замкнулся в собственном непроницаемом внутреннем мире.
Его творчество было его единственным способом общения, его единственным видением мира. Он еще ребенком был замкнут в аутическом универсуме. В Малаге, учась в школе, пока другие ученики слушали объяснения преподавателя, он неустанно изрисовывал свои тетрадки изображениями голубей и корриды. Он презирал учителей, делавших ему выговор за это. Его рисунки значили больше, чем все уроки арифметики, испанского языка или истории.
Ненасытный, он пожирал жизнь, вещи, людей. Щебень, кусок дерева, обломок посуды или черепицы в его руках превращались в предметы искусства. По утрам он совершал пробежку. Он медленно трусил за машиной, за рулем которой сидела Жаклин, и по пути швырял на заднее сиденье куски железа, стульчак, велосипедный руль, подобранные по дороге в мусорных баках, вехах на его пути. Перекореженные в его мастерской, эти железки, стульчак, руль становились совой, африканской маской или Минотавром.