Книга Свечка. Том 1 - Валерий Залотуха
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фу, вот именно, фу! Литература виновата…Советская, а значит, и русская… Да, ужасная статья Малофеева… Мама ужасно возмущалась… «Я готова его убить!»
Он (продолжает): Вы меня слушаете?
Я: Да-да…
Он: По дороге из милиции я встретил нашего сантехника. Он все время у меня закурить просит, а я ему объясняю, что курю только трубку, но это обстоятельство почему-то не держится в его памяти. А потом спрашивает: «Чего грустный такой?» Татарин обрусевший… Я и рассказал. А он предложил: «Ставь бутылку, я с ним поговорю». Я тут же зашел в гастроном и купил ему бутылку. Вечером приходит ко мне вместе с нашим дворником. «Дай еще на бутылку, мы с ним вдвоем поговорим»… Не хотел, но пришлось дать, чтобы отвязались. Я уже пожалел, уже тогда пожалел. Пошли к нему, выпили с ним мою водку и все ему рассказали. Ему это почему-то очень понравилось, и он захотел отблагодарить этих дураков. Но дома спиртного не было, и они втроем пошли в магазин. А по пути он позвонил какой-то своей женщине, мол, так и так, представляешь – меня заказали… А утром его нашли в подворотне с простреленной головой. Кто, что, за что – неизвестно… А женщина позвонила в милицию, сказала про заказчика…
И меня взяли… Только проснулся, ноги в тапочки сунул, вдруг – дверь нараспашку: маски, каски, автоматы, пулеметы – ужас! А если бы вы видели, сколько их собралось на моем первом допросе: полковники, генералы. Как же – первый арестованный заказчик…
Он плачет? Да, плачет, а я смотрю на него и думаю: а что если он и есть – Колька Золотоносов? Неужели я с ним все-таки встретился? Колька Золотоносов – человек, которому хуже, чем мне. Хорошо помню, как он появился, хотя было это очень давно – я учился то ли в первом, то ли во втором классе, и у меня разболелся зуб, верхний справа. Я ужасно разнервничался, но мама быстро меня успокоила, предложив представить себе мальчика, которому сейчас хуже, чем мне. Еще хуже. «Представь, у него болит сейчас не один зуб, а целых два: верхний и нижний. И не только справа, но и слева». Я представил, и сразу стало легче. Так родился мой Колька Золотоносов. (Имя и фамилия придумались позднее.) Он был на год младше меня и выглядел, как пародия на меня: еще более щуплый, еще более белобрысый, а нос торчал, как у Буратино! У него тоже не было отца, а мать работала продавцом в гастрономе, торговала колбасой и ветчиной и сама походила на ветчину – огромная, с красным бородавчатым лицом, крикливая, злая. Она била сына. Разумеется, Колька учился хуже меня: там, где у меня были четверки, у Кольки стояли трояки с минусом, у меня была всего лишь одна двойка (по математике), у него – четыре. Во всем, абсолютно во всем Колька Золотоносов был хуже меня: я прыгал в высоту метр пять сантиметров, что было самым плохим результатом в классе, но Колька не мог взять и метра; меня долго не принимали в пионеры, его, кажется, так и не приняли; наша школьная красавица Павлинова со мной иногда даже разговаривала, его же совершенно не замечала. Дружбы между нами быть не могло – мы просто «сидели» за одной партой, ни разу, правда, не попросив учителя нас рассадить. Уже став взрослым, я понял: мой эфемерный двойник помогал мне в детстве, которое, вопреки расхожему мнению, было не счастливым, а трудным и даже жестоким. Теперь я понимаю – если бы был жив мой отец, Колька Золотоносов не родился бы… О, как я завидовал всем дворовым пацанам, у которых были отцы! Те пили, матерились, по целым воскресеньям забивали во дворе «козла», обижали жен и лупили детей, по сути своей они были жалкими, никчемными мужичками, но они – были! Однажды (втайне от мамы) я пил газировку из уличного автомата (это запрещалось категорически), а рядом пили газировку до смешного похожие отец и сын – оба рыжие, оба с зелеными глазами, только у отца топорщились под носом проволочные усы. Я пил свою газировку без сиропа и, не отрываясь от стакана, скосив взгляд, утайкой за ними наблюдал. Они выдули по три стакана с двойным, удовлетворенно погладили животы, рыгнули, и отец сказал – серьезно и деловито:
– А теперь завязывай конец и пошли дальше.
Нет, о таком я даже не мечтал… Однажды, помню, додумался до того, что пусть бы он, мой отец, был даже не человеком, а, например, лягушонком, пусть даже лягушонком, хотя бы лягушонком – простой лягой, холодной, безмолвной, неподвижной. (Только, чур, чтобы точно знать, что это мой отец!) Он сидел бы у меня на ладони и молча смотрел бы на меня, а я смотрел бы в его выпуклые лягушачьи глаза и гладил по холодной влажной спинке. Отец, мой отец…
Несомненно, мама – гениальный педагог: вовремя заметив эти «страдания юного Вертера», она сказала: «Когда мне трудно, когда мне плохо, когда хочется упасть, я вспоминаю об отце и иду дальше». Отец смотрел на нас с единственной оставшейся фотографии: высокий, плечистый, в расстегнутой на груди клетчатой ковбойке – смотрел и улыбался широко и белозубо… За ним стояла брезентовая палатка, а дальше – тайга. «Он в этой палатке сгорел?» – спросил я у мамы. «В другой», – ответила она и отвернулась… Среди ее документов особое место занимала справка. Документы лежали в папке, а она в отдельной коробочке из папье-маше. «СПРАВКА О СМЕРТИ ЗОЛОТОРОТОВА АЛЕКСЕЯ АЛЕКСЕЕВИЧА, погибшего при исполнении служебных обязанностей в геологической экспедиции… Справка выдана его жене ТВЁРДОХЛЕБОВОЙ АННЕ АНДРЕЕВНЕ». Камни – образцы пород, которые отец привез из последней экспедиции, трогать разрешалось, и я трогал их, гладил, целовал, иногда даже засыпал с ними, а потом обнаруживал среди ночи под боком; а вот геологический молоток отца снимать со стены запрещалось. Он был укреплен на вбитых в стену гвоздях почти под самым потолком, и я стоял внизу часами и, задрав голову, смотрел… Увидев впервые художественный фильм «Коммунист», я побежал сперва к фотографии, а потом к маме. «Они похожи?» – спросил я. Мама улыбнулась и кивнула. Потом, уже много позже, я прочитал у Евгения Александровича:
Урбанский Женька,
чёрт зубастый,
меня ручищами сграбастай! —
и мурашки побежали у меня по спине, как будто это не Евтушенко говорит Урбанскому, а я говорю своему отцу. Нет, все-таки Евгений Евтушенко – мой поэт! Что бы там о нем ни плели… Стоп? Приехали? Точно… Вот и прокатился на автозаке. Да, я так тебе и не сказал, что самое плохое в автозаке? Ни за что не догадаешься! Самое плохое в автозаке – это его железное сиденье. Оно просто ледяное. Никакой фарингосепт мне уже не поможет. Кажется, сегодня вечером я слягу… Пора отправляться домой… Да, все точно: Siеmens-Bosh, а раньше была простая комиссионка… А ты все-таки сволочь, Золоторотов! Сволочь и гад! И еще скотина и свинья! Горлышко у него болит! А ты забыл, что сегодня утром, нет, вчера, вчера ночью ты говорил тому славному пареньку, что поможешь ему? Обещал! Что-то ты имел в виду, когда обещал? Его там, может, сейчас избивают, а он молчит и думает о твоем обещании… Ждет, верит, надеется… А ты забыл! Ведь ты же мог еще Сокрушилину о нем рассказать, и Сокрушилин наверняка бы все понял. Когда «биг-маки» в машине ели или лучше, когда он спел. Да, именно тогда, когда он спел свой замечательный романс, когда открыл тебе свою душу. Не за себя ведь – не за себя просить легко. И даже не за друга, а за незнакомого практически человека, а это еще легче! А Сокрушилину стоит пальцем пошевелить, и паренька сразу выпустят! Но где он теперь, мой Сокрушилин, как до него добраться? Конечно, Неписигин – не Сокрушилин, совсем не Сокрушилин, но в моем положении выбирать не приходится. Плохо только, что не знаю, как Неписигина зовут – когда к человеку обращаешься по имени-отчеству, он делается отзывчивей. Что ж, придется без имени-отчества, просто на вы: