Книга Легкие миры - Татьяна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ушел после меня прорабом на какое-то большое строительство; работа интересная, рассказал он: заключаешь договор на наружную окраску здания, выставляешь счет, как если бы краска была немецкая, а сам, конечно, закупаешь белорусскую, Татьяна Никитична, разницу себе в карман. Она через год вся линяет и слезает, пузырями идет и свисает лентами. Но главное – вовремя уйти на другую стройку, Татьяна Никитична.
Иногда думаю о тебе, Сергей Иваныч.
Был у нас один родственник, француз. Я про него когда-то писала («Вот тебе, баба, блинок!»). Он был жадный и глупый. Ну, не суть. Родственников не выбирают. У француза был сын, еще глупее, чем отец. Плюс к тому он очень плохо говорил по-русски. И опять-таки, оно бы и пусть, но его раздувало от спеси, и он полагал, что говорит прекрасно. Он понимал себя «европейцем», а нас держал за совок. За границу нам ездить нельзя, в «Березку» нам хода нет – стояли глухие семидесятые.
Он вип, а мы срань.
Ну и слава тебе господи.
Вот они приезжают в Питер и приходят к нам в гости. Разговоры с юношей такие. Он спрашивает:
– Откуда этот самовааар?
– С антресоли сняли.
– Она давно умерлааа?
Ну что тут скажешь? Молчим. Вот он и смотрит на нас сверху вниз, с усмешкой превосходства.
Про эту семью надо долго рассказывать; это были не столько люди, сколько персонажи; вот если ослепну – куплю гусли и сложу о них пяток баллад, а сейчас не время; я про них вспомнила на ночь глядя из-за монгольского языка. Сыну захотелось учить монгольский. Бывает. Папаша попросил нас достать русско-монгольский / монгольско-русский словарь; достали и, пока он еще был в нашем пользовании, бросились смотреть, как там обстоит дело со словом «хуй»? Ибо бродили слухи, что это ужасное слово ни в коем случае не могло само по себе изойти из уст стыдливых, голубоглазых, златокудрых славян, а было привезено через ковыль и каменистые пустыни монголо-татарскими (они же татаро-мон-гольские) захватчиками и силком втиснуто в русские уста и процарапано в русском мозгу, гы-гы-гы.
Слово действительно нашлось, но узус разочаровал. Звучание никак не хотело прилипать к значению, а все норовило как-то мимо – скажем, «хуйхуй» – голубая сорока. Ну и хуйхуй с ней, с сорокой, а смысл, смысл где?
Но зато фразеология приятно обрадовала. Нашли выражение: «тэнгэр хуйсрах» – «погода испортилась». И сразу же всей семьей – двое родителей, семеро детей – нежно полюбили монгольский народ, может быть, понятия не имевший, кого он там прискакал завоевывать, но зато нашедший правильные, сильные, печальные слова о серой нашей, неизбывной питерской погодке; нет – о погодке российской, от моря до моря, когда в окне – пьяный мужичок идет и падает, и снова, шатаясь, идет, и в магазинах один маргарин, и все евреи уехали и разлюбили нас, и Леонид Ильич все бормочет и живет, живет и бормочет, а мы никогда, никогда, никогда не увидим Неаполя, чтобы спокойно умереть, и Кобзон поет, и дождь идет, и рано темнеет. Тэнгэр хуйсрах.
Сегодня, 4 ноября, идиотский, чиновничий праздник, ничему живому не соответствующий. Впрочем, дороги практически пусты, и на том спасибо. Выходной, и то ладно. Меньше выхлопа. До солнцеворота еще почти два месяца, самое тяжелое время, самое темное небо, самое короткое солнце, если оно вообще выглянет. Кобзон все поет. Какие густые у него волосы. Какое белое лицо. Комсомол отметил девяностолетие. В магазине «Седьмой континент» кончился сахар. Как же пить чай? Зачем же снимать с антресоли самовар? Ведь она давно умерла. Мы – монголы. Погода портится.
Портится погода.
Говорят, государь болен.
Мы думаем – это правда:
С деревьев падают листья,
Куда-то подевались птицы.
Говорят, государю худо,
И тому есть верные приметы:
Все примолкли, говорят тихо,
Если и крикнут, то дома.
Женщины смотрят с тревогой:
На золоте выступили пятна,
Хрустали в серьгах тускнеют,
Будто бы их никто не носит.
А недавно солнце затмилось
Черною, червивой луною.
Смотришь с силой, а видишь слабо,
Словно на глазах – бельма.
А намедни с государева подворья
Выбежала черная собака,
На переднюю ногу припадала
И на задние припадала тоже.
А хвост у собаки не собачий,
А будто колбасок связка.
Приглядишься – а это змеи.
Отродясь мы такого не видали.
Да и морда, говорят люди,
Не звериная харя, а птичья.
Что с того, что шерстью покрыта!
Разве у собаки клюв бывает?
А видать, собаку ту били:
Плачет, как малый ребенок,
Головой качает, точно баба,
Пачкает дорогу слюнями.
Через мост собака побежала,
Туда, где богатые усадьбы,
Где большие засовы на воротах,
Под забор метнулась – и нету.
Тут же толкователи вышли
Толковать по звездам и книгам,
К чему, дескать, слюни да слезы,
А то будто мы сами не знаем.
Будто мы и сами слюни
На чужое добро не пускали,
Будто бы не плакали горько,
Ежели случалось разоренье.
А скажите нам, волхвы, чародеи,
Устоят ли три черепахи?
Не рухнет ли свод хрустальный,
Золотые не ссыплются ли звезды?
А то, вишь, государь болеет —
Ни рукой не шевельнет, ни ногою,
Ему в уши кричат – он не слышит,
За плечо трясут – он не внемлет.
Закатились под чело очи,
На устах блуждает улыбка,
Бормочет государь беспрестанно,
Что бормочет – и сам он не знает.
А пашни заносит снегом,
А монету никто не чеканит,
А замки на темницах все крепче,
А звери уже на пороге.
Так вот где таилась погибель моя!
Мне смертию кость угрожала!
Из мертвой главы гробовая змия,
Шипя, между тем выползала;
Как черная лента, вкруг ног обвилась,
И вскрикнул внезапно ужаленный князь.
Обычай хоронить коня вместе с его владельцем уходит корнями в индоевропейскую древность. Собственно, и сегодня братки заказывают для своих надгробных памятников полноразмерные мерседесы, а некоторых, пишут, хоронят прямо вместе с любимым транспортом и, ясное дело, мобилой. Понятно, сначала помирал хозяин, и тогда убивали коня, чтобы похоронить их вместе – с любимыми не расставайтесь.