Книга Против часовой стрелки - Елена Катишонок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сон тоже не давал себя забыть, наоборот: перед глазами стояло дрянное, жалкое одеяло. Что сегодня, среда? Или четверг? Среда; значит, сон вещий. Знать бы, что сулит. Покойница мать, с легкостью вернувшая ее ни много ни мало на семьдесят лет назад, была мастерица гадать сны. Что-то невольно осело в памяти из увлеченных Матрениных толкований, но полагаться на это не стоит: память услужливо подсовывает кем-то уже виденные сны, как использованный билет в кино; а Матрену не разбудишь и не спросишь. Кажется, это хорошо, если мать снится.
Как — мать? Ведь это внучка была, только голова зачем-то обрита! А лицо не Лелькино — мамино лицо!
За приоткрытым окном деловито шуршал дождь, будто кто-то страницы перелистывал. А что сердце, так это на погоду.
Когда же ее домой отпустят, ведь август на дворе?!
Пахучий корвалол урезонил сердце, но двигаться, тем более выходить из дому — шевелиться, как называла это бабушка — не хотелось.
Именно поэтому шевелиться было необходимо.
В старости спасает привычка. Уже не замена счастию, но защита от болезни, от неряшливости, от самой старости: важно все время держать ее позади, пусть на расстоянии шага, но не позволять обогнать.
Привычка спасает от небытия.
Помолиться Богу, съесть бесхитростный завтрак: среда — постный день. Диктует не желудок, а сердце, поэтому вместо кофе чай, а к чаю хлеб, два-три ломтика. Когда бабушка говорила, что предпочитает хлеб пирожному, это не было ни бахвальством, ни ханжеством: черный хлеб, которым издавна славился Город, был вкуса изумительного. После войны хлеб неузнаваемо изменился, но ее вкус изменился тоже, как поменялось и отношение к хлебу: после пережитого голода хлеб стал абсолютной величиной и не подлежал критике. Хлеб — это святое. Если он черствел или плесневел, бабушка аккуратно обрезала края, но никогда не выбрасывала даже крошки с хлебной доски — отдавала птицам.
После завтрака надо было накормить тех, кто зависит от тебя: полить цветы.
Вытереть пыль, если есть силы. Сегодня не было.
Про единственную в мире роскошь человеческого общения бабушка не читала — катаракта отняла главную роскошь ее жизни: книги. Телевизор не мог заменить чтения, но развлекал и заменял по вечерам газеты, а днем был бесполезен.
Сварить обед; заштопать чулок — на ощупь. Очки надевала по привычке, а не потому, что облегчали штопку. Простирнуть какую-то мелочь, что в ее восемьдесят пять лет все равно, что целую ванну белья выстирать тогда, у Тони.
А потом прилечь, чтобы не дразнить усмиренное сердце. Прилечь — и вспоминать.
Воспоминания заменяют чтение. Сначала вспоминаешь прочитанное, затем — прожитое…
Как Лелька возмутилась: «Ты… ты на крестную работала? Стирала на нее, как прачка?!»
Можно рассказать все как было — и это будет правдой; но невозможно объяснить, почему это — неправильная правда, ненастоящая; что все намного сложнее, тем более сейчас, из другого времени. Не поймут; даже Лелька.
Она перестала стирать у Тони, когда началась работа на «Большевичке», тем же летом сорок шестого. Это не значит, что перестала помогать; часто что-то шила или перешивала для детей: машина уцелела.
Чудом, не иначе. Матрена была свято убеждена в этом, и дочь не могла не согласиться. Да как же иначе? В сентябре сорок первого, ни с того ни с сего, Коля появился на пороге, придерживая одной рукой швейную машину, а другой вытирая потное лицо: «Мало ли что, мамаша», — и больше ничего. Такие ничего не означающие словесные обрезки, вроде «в случае чего» или «мало ли что» обладают силой мины с часовым механизмом, где стрелки должны встретиться на этом загадочном «что». И, разумеется, «что-то» происходит, но откуда, откуда, скажите на милость, мог об этом знать Коля, стоявший в дверном проеме, как спешившийся всадник, с рукой на шее лошади, то бишь швейной машины? Какой внутренний толчок заставил его перенести в тещину квартиру главное Ирочкино сокровище? Говорят: не буди лихо, пока тихо.
Когда Ирина вернулась из эвакуации и увидела машинку, она нежно провела огрубевшей рукой по золотой надписи с пузатой заглавной буквой «S», и только через несколько лет мать рассказала, какой странный Коля был в тот день.
Согласился выпить чаю, но сидел рассеянно и не пил, хотя несколько раз поднимал чашку — и ставил обратно на блюдце, не донеся до губ; медленно постукивал пальцами по скатерти. Потом неохотно встал, потянулся за пиджаком. Заметив его влажную, липнущую к телу рубашку, Матрена решительно распахнула шкаф: «Надень Андрюшину». Зять послушно взял первую попавшуюся и чуть было не натянул поверх своей, мокрой от пота. Теща властно остановила бессмысленное действо, а он улыбнулся от собственной бестолковости, и улыбка получилась такой растерянной, что Матрена не удивилась, когда он застегнул рубашку не на те пуговицы и не мог понять, отчего одна пола длиннее другой. Пришлось застегивать самой, как маленькому. «Ты что ж креста не носишь? — удивилась, и зять недоуменно пожал плечами. — Постой, у меня должен быть где-то в шкафу», но Коля заторопился: «В другой раз, мамаша». Уходя, перекрестился на икону в углу кухни, и Матрену это больше встревожило, чем порадовало: зять ходил в моленную только по большим праздникам, и молящимся мамынька его не помнила. Она хотела накормить его настоящим обедом, как уже привыкла делать, да поискать нательный крестик — не может быть, чтобы не нашелся, — но Коля простился и переступил порог. Перекрестила его удаляющуюся спину, а в голове крутилось: на нем креста нет, и хоть все было именно так, в словах был какой-то выверт, обман.
Коля уходил, и на нем не было креста.
Через два дня его увели.
Потом, когда его уже не стало, отдали золотое обручальное кольцо и профсоюзный билет. Был бы крест, вернули бы и крест.
Коля креста не носил.
Да разве в кресте дело? Крест — это символ, а не амулет.
…Отец вернулся домой вскоре после Ирины, словно вынырнул из бездонной неизвестности, как из темного колодца. Он сильно хромал и от этого казался совсем старым. Вернулся, измученный тоской по дому, который снился ему в далекой Сибири, где после ранения его выхаживала то ли санитарка, то ли медсестра, но выхаживала не на больничной койке, как полагается, а у себя дома, когда из госпиталя его уже выкинули. Того, что он осмелился болеть не в больнице, Матрена ему не простила до самой смерти, и жизнь их стала адом.
Средний сын, Андрюша, так и остался в неизвестности, и эту неизвестность подтвердила официальная бумажка «с войны», как говорила мамынька: «Пропал без вести».
Вот Андря носил крест, думала Ира, а что это изменило? Он мог спастись, спорила она сама с собой много лет; он ведь мог, как Мотя…
Мог. А стал бы?
А Коля? Коля стал бы так спасаться, укрываясь по деревням, в чужих домах? Стал бы отсиживаться в подполах и погребах, вздрагивая от малейшего шороха? Смог бы так, как брат, пролежать сутки ничком в полусожженном пустом доме? Принял бы скудный кусок хлеба и ночлег, чужую рубаху, чужую жену?..