Книга Темные аллеи - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я еще раз спрашиваю: это все не шутки?
Она, закрыв глаза, помахала давно потухшей папиросой.
Он задумался, снова закурил и опять зажевал мундштук,раздельно говоря:
– И что же, ты думаешь, что я так вот и отдам ему вот этитвои руки, ноги, что он будет целовать вот это колено, которое еще вчерацеловал я?
Она подняла брови.
– Я ведь все-таки не вещь, мой милый, которую можно отдаватьили не отдавать. И по какому праву…
Он поспешно положил папиросу в пепельницу и, согнувшись,вынул из заднего кармана брюк скользкий, маленький, увесистый «браунинг», наладони покачал его:
– Вот мое право.
Она покосилась, скучно усмехнулась:
– Я не любительница мелодрам. – И бесстрастно повысилаголос: – Соня, подайте Павлу Сергеевичу шинель.
– Что-о?
– Ничего. Вы пьяны. Уходите.
– Это ваше последнее слово?
– Последнее.
И поднялась, оправляя разрез на ноге. Он шагнул к ней срадостной решительностью.
– Смотрите, как бы и впрямь не стало оно вашим последним!
– Пьяный актер, – сказала она брезгливо и, поправляясзади волосы длинными пальцами, пошла из комнаты. Он так крепко схватил ее заобнажившееся предплечье, что она изогнулась и, быстро обернувшись с еще большераскосившимися глазами, замахнулась на него. Он, ловко уклонившись, с едкойгримасой выстрелил.
В декабре того же года пароход Добровольного флота «Саратов»шел в Индийском океане на Владивосток. Под горячим тентом, натянутом на баке, внеподвижном зное, в горячем полусвете, в блеске зеркальных отражений от воды,сидели и лежали на палубе до пояса голые арестанты с наполовину выбритыми,страшными головами, в штанах из белой парусины, с кольцами кандалов на щиколкахбосых ног. Как все, до пояса гол был и он худым, коричневым от загара телом.Темнела и у него только половина головы коротко остриженными волосами, красночернели жестким волосом давно не бритые худые щеки, лихорадочно сверкали глаза.Облокотясь на поручни, он пристально смотрел на горбами летящую глубоко внизу,вдоль высокой стены борта, густо-синюю волну и от времени до времени поплевывалтуда.
16 мая 1944
Отец мой был похож на ворона. Мне пришло это в голову, когдая был еще мальчиком: увидал однажды в «Ниве» картинку, какую-то скалу и на нейНаполеона с его белым брюшком и лосинами, в черных коротких сапожках, и вдругзасмеялся от радости, вспомнив картинки в «Полярных путешествиях»Богданова, – так похож показался мне Наполеон на пингвина, – а потомгрустно подумал: а папа похож на ворона…
Отец занимал в нашем губернском городе очень видныйслужебный пост, и это еще более испортило его; думаю, что даже в том чиновномобществе, к которому принадлежал он, не было человека более тяжелого, болееугрюмого, молчаливого, холодно жестокого в медлительных словах и поступках.Невысокий, плотный, немного сутулый, грубо черноволосый, темный длинным бритымлицом, большеносый, был он и впрямь совершенный ворон – особенно когда бывал вчерном фраке на благотворительных вечерах нашей губернаторши, сутуло и крепкостоял возле какого-нибудь киоска в виде русской избушки, поводил своей большойвороньей головой, косясь блестящими вороньими глазами на танцующих, наподходящих к киоску, да и на ту боярыню, которая с чарующей улыбкой подавала изкиоска плоские фужеры желтого дешевого шампанского крупной рукой вбриллиантах, – рослую даму в парче и кокошнике, с носом, настолькорозово-белым от пудры, что он казался искусственным. Был отец давно вдов, нас,детей, было у него лишь двое, – я да маленькая сестра моя Лиля, – ихолодно, пусто блистала своими огромными, зеркально-чистыми комнатами нашапросторная казенная квартира во втором этаже одного из казенных домов,выходивших фасадами на бульвар в тополях между собором и главной улицей. Ксчастью, я больше полугода жил в Москве, учился в Катковском лицее, приезжалдомой лишь на Святки и летние каникулы. В том году встретило меня, однако, доманечто совсем неожиданное.
Весной того года я кончил лицей и, приехав из Москвы, простопоражен был: точно солнце засияло вдруг в нашей прежде столь мертвойквартире, – всю ее озаряло присутствие той юной, легконогой, что толькочто сменила няньку восьмилетней Лили, длинную, плоскую старуху, похожую насредневековую деревянную статую какой-нибудь святой. Бедная девушка, дочьодного из мелких подчиненных отца, была она в те дни бесконечно счастлива тем,что так хорошо устроилась тотчас после гимназии, а потом и моим приездом,появлением в доме сверстника. Но уж до чего была пуглива, как робела при отцеза нашими чинными обедами, каждую минуту с тревогой следя за черноглазой, тожемолчаливой, но резкой не только в каждом своем движении, но даже и вмолчаливости Лилей, будто постоянно ждавшей чего-то и все как-то вызывающевертевшей своей черной головкой! Отец за обедами неузнаваем стал: не кидалтяжких взглядов на старика Гурия, в вязаных перчатках подносившего ему кушанья,то и дело что-нибудь говорил, – медлительно, но говорил, – обращаясь,конечно, только к ней, церемонно называя ее по имени-отчеству, – «любезнаяЕлена Николаевна», – даже пытался шутить, усмехаться. А она так смущалась,что отвечала лишь жалкой улыбкой, пятнисто алела тонким и нежным лицом – лицомхуденькой белокурой девушки в легкой белой блузке с темными от горячего юногопота подмышками, под которой едва означались маленькие груди. На меня она заобедом и глаз поднять не смела: тут я был для нее еще страшнее отца. Но чембольше старалась она не видеть меня, тем холоднее косился отец в мою сторону:не только он, но и я понимал, чувствовал, за этим мучительным старанием невидеть меня, а слушать отца и следить за злой, непоседливой, хотя и молчаливойЛилей скрыт был совсем иной страх – радостный страх нашего общего счастья бытьвозле друг друга. По вечерам отец всегда пил чай среди своих занятий, и преждеему подавали его большую чашку с золотыми краями на письменный стол в кабинете;теперь он пил чай с нами, в столовой, и за самоваром сидела она – Лиля в этотчас уже спала. Он выходил из кабинета в длинной и широкой тужурке на краснойподкладке, усаживался в свое кресло и протягивал ей свою чашку. Она наливала еедо краев, как он любил, передавала ему дрожащей рукой, наливала мне и себе и,опустив ресницы, занималась каким-нибудь рукоделием, а он не спеша говорил – нечтоочень странное:
– Белокурым, любезная Елена Николаевна, идет или черное, илипунсовое… Вот бы весьма шло к вашему лицу платье черного атласу с зубчатым,стоячим воротом а-ля Мария Стюарт, унизанным мелкими бриллиантами… илисредневековое платье пунсового бархату с небольшим декольте и рубиновымкрестиком… Шубка темно-синего лионского бархату и венецианский берет тоже пошлибы к вам… Все это, конечно, мечты, – говорил он, усмехаясь. – Вашотец получает у нас всего семьдесят пять рублей месячных, а детей у него, кромевас, еще пять человек, мал мала меньше, – значит, вам скорей всегопридется всю жизнь прожить в бедности. Но и то сказать: какая же беда в мечтах?Они оживляют, дают силы, надежды. А потом, разве не бывает так, что некоторыемечты вдруг сбываются?.. Редко, разумеется, весьма редко, а сбываются… Ведь вотвыиграл же недавно по выигрышному билету повар на вокзале в Курске двеститысяч, – простой повар!