Книга ЛЕГО - Борис Акунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И всё. Полгода назад было, даже больше. И вот он, Юозас, день в день.
Поздно вечером сели на парковом кругу, где скамейки спинка к спинке, по две: Крылов лицом к танцплощадке, откуда неслась песня про последнюю электричку, Юозас — к аллее, прямо как связные в шпионском кино.
— Подозрительного не было? В Москве, по дороге из Москвы, здесь? — спросил Юозас не здороваясь и глядя вверх, будто любовался южными звездами. — Никто вокруг не вертелся? Рукопись — как договорились? Отдельно?
Это тоже было в инструкции: с собой рукопись не везти.
— Отдельно.
— Хорошо. Завтра забери. В девять вечера, когда все на танцульках или в кинозале, оставишь под этой скамейкой. Я буду смотреть издали. Подойду, возьму. Послезавтра из Каунаса придет телеграмма, и я сразу уеду. Всё, бывай.
И поднялся.
— У меня только этот один экземпляр, как ты велел, — волнуясь, сказал Крылов. — Всё старое я сжег. Если пропадет…
— Что ты как не «дальстроевский»? — пожал плечами Юозас. — Забыл главную науку? Что будет, то и будет, а нервы дело зряшное. В любом случае, там (ткнул пальцем в звездное небо) твою книгу уже прочли. Мене, текел, фарес.
И пошел. Если бы Крылов умел дружить, с таким подружился бы. Но жизнь научила его, что целее быть самому по себе. Никто тебя не ранит, и ты никого не ранишь.
В «диксекторе»
Зина приехала раньше него, поселилась в «диксекторе» — так в приморском Ак-Соле называлось съемное жилье в частных домах, а постояльцы, «дикари», по сравнению с обладателями путевок и курсовок, были курортным плебсом.
В записке, оставленной для Крылова на домотдыховской вахте, знакомым убористым почерком был написан адрес: Алексея Митрохина, 14.
На пыльной, совсем деревенской улице — плетни, подсолнухи, беленые мазанки — он нашел нужный дом, спросил у развешивавшей белье хозяйки, здесь ли приезжая из Москвы, Зинаида Прокофьевна. Спрашивать, у себя ли она, не стал. Зина никогда никуда не ходила, только за папиросами и едой. Ни на пляж, ни на базар, ни на приморскую эспланаду она уйти не могла, любопытства к жизни в ней совсем не осталось. Наверно когда-то было, да всё вышло. Крылов познакомился с ней семь лет назад, когда выпустил первую повесть и появились деньги на машинистку, и Зина уже тогда была точь-в-точь такая же: с мальчишески короткой седой стрижкой и вечно зажатой меж железных зубов «примой», скользнуть невнимательным глазом — старушка, а присмотреться — лицо-то нестарое, просто мертвоватое.
Ей не было еще и сорока, Зине. В пятьдесят втором ее взяли студенткой, по срочному групповому делу, когда следствию полагалось отчитаться к Октябрьским, сразу кинули на конвейер, потом что-то у них там переиначилось, и девчонку со смешным пятилетним сроком — пожалел кто-то или лень было возиться — сплавили в лагерь, и вышла она с первой же, еще булганинской волной, а голова седая, зубы выбиты, утроба отшиблена, детей не будет, так с тех пор и жила в комнатенке, зарабатывала на папиросы и чай с хлебом своим «ундервудом» с переделанными ятями-ижицами.
Зина поселилась в будке, которую хозяева поставили в саду для сезонного приработка, сдавать «дикарям»: два окна, крашеные тусклой охрой дощатые стены.
Он постучал. Сказал: «Это я». Толкнул дверь, вошел.
Как всегда, когда не сутулилась над машинкой, Зина лежала на кровати — одна рука закинута под голову, в другой папироса. О чем думала, что вспоминала, Крылов не знал и никогда не спрашивал. У них разговоры были короткие, только по делу. Оба одного куста ягоды: не верь, не надейся, не проси. И не лезь в душу.
Здороваться у них тоже заводу не было — зачем?
— Привезла? — сразу спросил он.
Она кивнула, спустила на пол ноги — они были стройные, точеные, Крылов задержал на них взгляд — и тоже замедлилась, посмотрела на него исподлобья, вопросительно: ты как?
Никогда они об этом не говорили. Если происходило, то без слов, по такому вот взгляду.
Крыловское естество сразу откликнулось накопившимся голодом, качнуло вперед.
Кивнув, Зина потянула через голову клетчатую рубашку, она никогда не носила женского — платьев, юбок, блузок, только дешевые «техасы», пятирублевые кеды.
Их любовь, редкую и оттого скорую, следовало бы назвать как-то иначе, они не любили, не ласкали, а будто наскоро, жадно урывали от жизни недоданную пайку, запихивая и глотая, пока не отобрали и не отогнали. Со стороны поглядеть на них, голых, шарящих руками, вминающихся друг в друга, было странно: головы у обоих старые, тела молодые. У Крылова, в его жухлые пятьдесят три, тоже — от непотраченности, от лесоповальной закалки, от навсегда сжавшейся, не распрямить, внутренней пружины.
Потом, как обычно, он ненадолго, может, на полчаса уснул. Зина, отодвинувшись, курила папиросу, смотрела на поскрипывающего зубами мужчину, и лицо у нее было такое, какого она никому, даже Крылову, никогда не показывала. А Крылову снился один из его обычных снов.
Они всегда были из прошлого, никогда из посюсторонней жизни. Прежний, прятавшийся в сумерках сознания Крылов, на свободу не вернулся. Остался с теми, кто за колючку так и не вышел, чьи неглубоко зарытые кости год за годом прорастали жесткой таежной травой.
Сейчас он лежал на шконке, в мглистом предрассветном бараке, боялся провалиться в дрему, прислушивался, не скрипнет ли пол, не крадется ли с заточкой Чоха, «ковырнуть кишку», посчитаться за «позорный хипеш». Третью ночь нельзя сомкнуть глаз, надо гнать от себя накатывающую