Книга Бахтин как философ. Поступок, диалог, карнавал - Наталья Константиновна Бонецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5. Заключение
О философской эстетике Бахтина может быть написано бесконечно много: она ведет диалог с целым рядом систем новой и новейшей философии и потому в смысловом отношении отличается редкой многогранностью. Напоследок хочется заострить внимание на двух ее моментах. Во-первых, она бытийственна, как и большинство русских эстетических учений начала XX в., но бытийственна не в том смысле, какой подразумевается в связи с эстетикой символизма. Мировоззрению Бахтина чужда идея трансцендентного мира и, соответственно, представление о художественном образе как о явлении потустороннего первообраза. Учение Бахтина о бытии – не платоническая онтология, но экзистенциализм, и потому в его эстетике чужеродной оказывается категория символа.
И во-вторых, Бахтин не часто пользуется основной собственно эстетической категорией – категорией красоты. Лишь при внимательном чтении усваиваешь, что в его представлении красота – это совершенное – «завершённое» бытие. Но далее, вдумываясь, замечаешь, что красоте у Бахтина сопутствует этическое «добро» и гносеологическая «истина». В книге о Достоевском представлена бахтинская концепция совершенного бытия, которое – единство истины, добра и красоты. Трактат же «Автор и герой…» подготавливает понимание того, что «первая философия» Бахтина, дойдя до своей содержательной вершины, открывает эти действительно всеобщие, общечеловеческие представления. И здесь, наверное, – залог ее жизненности.
Раздел 2
Русский диалогист
М. Бахтин в 1920-е годы[409]
Облик М. Бахтина по сей день в глазах исследователей двоится. Неповторимое своеобразие Бахтина связывают с этой двуликостью. Впервые современный читатель встретился с Бахтиным-литературоведом, автором «Проблем поэтики Достоевского», несколько позже был «открыт» Бахтин – умозрительный философ[410]. И постепенно вокруг этого образа Бахтина – двуипостасного Януса – сложился миф: Богом призванный философ, Бахтин в эпоху зрелости советской системы не имел возможности прямо свидетельствовать о своем мировоззрении, вследствие чего и обратился к филологическим исследованиям. Как и всякий миф, представление о двуликом Бахтине залегает на глубоком, дорефлективном уровне современного сознания. Формулировки в бахтиноведческих статьях типа «филолог по своей профессиональной деятельности, философ по складу ума»[411] считаются чем-то само собой разумеющимся. Среди бахтиноведов наметилась специализация: одни остаются в границах «философии» Бахтина, опасаясь при этом заглядывать в сферу его теории романа и языка, не видя способа, каким можно было бы состыковать эти две кажущиеся различными области знания; другие полагают, что и без постижения основ бахтинских воззрений можно рассуждать об изысканиях Бахтина в области «поэтики». В последнее время к «литературоведческому» и «философскому» добавилось, правда, третье измерение – «культурологическое». Но связь его с первыми двумя и, более того, смысл самой «культурологии» применительно к Бахтину – вещи, скорее, затемняющие и без того таинственный бахтинский феномен.
При принятии данной мифологической установки, не подкрепленной собственными свидетельствами Бахтина (а только они одни могли бы стать в данной ситуации аргументом в пользу исследовательского предположения), творческий путь мыслителя негласно признается полной неудачей, более того, это крах, причем крах не только ученого, но и нравственной личности. Бахтина ставят тем самым в одну шеренгу с русскими интеллигентами, духовно капитулировавшими перед режимом. Скрытую убежденность в философском поражении Бахтина нельзя компенсировать признанием его заслуг в области поэтики. Ревнители Бахтина-«литературоведа» сильно рискуют, когда обнаруживают в его концепциях привычные категории и рассуждают о них, не связав знакомых терминов с бахтинскими интуициями, не осмыслив их в специфическом бахтинском контексте. Действительно, можно ли, например, говорить о бахтинской «истории литературы», не разобравшись вначале, что такое «история» в бахтинском понимании и есть ли она вообще в его мыслительном активе, поскольку даже и категория времени понимается в его трудах весьма необычно и прихотливо? А теория литературы? Бахтиным если не отменены, то принципиально переосмыслены самые фундаментальные ее понятия – произведение, идея, автор, герой, сюжет и т. д. Легко ли, скажем, традиционному «теоретико-литературному» разуму вжиться в бахтинское представление о чисто событийной природе произведения, отказаться от каких-то то ли зрительных, то ли материальных аналогий – от уподобления произведения некоему замкнутому космосу, одушевленному авторской идеей! «Развеществляя» произведение во всех его элементах, не признавая субстанциальности за автором, героем, языком, сюжетом, Бахтин, в сущности, отрицает все старые методологические принципы, желая побудить читателя и мыслить в корне по-иному. Решусь на рискованное сравнение: эзотерики-практики стремятся развить у человека органы особого созерцания, хотят заставить его воспринять мир в совершенно непривычном ракурсе – что-то очень похожее делает и Бахтин, когда колеблет стойкую привычку читателя к метафизическому видению вещей. «Литературоведческие» бахтинские положения часто принимают на веру, не отдавая себе отчета в их подлинном смысле: смысл этот уясним лишь при возведении их к исходным постулатам философии Бахтина. Так, теоретико-литературная концепция произведения вместе с теорией романа – это логически закономерные ступени развития единственной, в сущности, бахтинской философской идеи – идеи бытия-события. Короче говоря, при раздвоении бахтинского лика и противоположении «филолога» «философу» созданное Бахтиным «литературоведение» в обеих его ветвях – теории и истории литературы – до конца понятым и прочувствованным быть не может: недаром очень и очень часто исследователи упрощают, – хочется сказать, вульгаризируют – бахтинские филологические идеи, редуцируя их к привычной метафизической эстетике.
И напротив, «чистая философия» Бахтина, будучи отсеченной от своего литературоведческого «продолжения», лишена отчетливости и ясности полноценного мировоззрения. Получается так, что, критикуя «теоретизм», охватывающий едва ли не все философские системы хотя бы Нового времени, Бахтин не дает взамен ничего своего собственного: ведь вводимые им в философию интуиции как конкретной живой бытийственности («событие бытия»), так и мышления, приобщенного к бытию («участное мышление»), – не говоря о нравственном пафосе, обозначенном понятием «ответственности», – к моменту вступления Бахтина в науку уже родились и плодотворно развивались не только в европейской, но и в русской философии. Своеобразие Бахтина и его значение для истории мысли – это как раз единство собственно философского и филологического начал в том, что правомерно называть бахтинской идеей. Перефразируя известную формулу, можно было бы сказать, что философия и литературоведение в творчестве