Книга Анатомия Луны - Светлана Кузнецова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Пехотном, у чайханы, он останавливает пикап и, черт, на всякий случай крестится. Все, твою мать, пора.
Зайка ждет в задней комнате, за тяжелой шторой. Сидит в кресле, сложив красные руки бакенщика на животе. Смотрит тяжелым взглядом: знаю все наперед, ублюдок, что скажешь, но послушаю… Ольга с прямой спиной, в белоснежной блузе и юбке в пол примостилась на краешке стула. Приподняв и без того изогнутую бровь, смотрит колючим взглядом: пришел-таки, а я ведь предупреждала, что не время. Федька-ублюдок один стоит. Сесть не приглашали. Зайка вздыхает:
– Ну говори.
– Что сделать, чтоб ты меня отпустил?
Главарь русских ублюдков качает головой, угрюмо смотрит на свои унты.
– Ты и сам знаешь, времена для банды тяжелые. Каждый крепкий ублюдок на счету. Вот зачистим от латиносов Тарповку… Еще что сказать хотел или на этом закончим?
Тарповка – район хлебный. Зайка штурмует ее много зим. А теперь жалеет, что согласился на перемирие с латиносами. Оно проклятым шимоновцам нужнее, чем русским. Шимон ужом стелился, выклянчивая передышку до мая. Даже на контрибуцию согласился – четверть месячной дани с хлебной Тарповки. Неспроста такой прогиб – надолго нельзя эту катавасию с перемирием затягивать.
– Тогда я кончу Хосе безрукого, – говорит Африканец, неожиданно выдергивая Зайку из задумчивости.
Ольга вскидывает голову:
– Да ты знаешь, чего нам это перемирие с Шимоном стоило?
– Я не буду ждать, пока безрукий мою женщину нагнет.
– Какую еще твою? – Ольга усмехается и качает головой. – Ты про рыжую истеричку? Да она через два дня от тебя к Гробу сбежит. А ты из-за нее подставляешься, Федор. А ведь я предупреждала…
Федька смотрит на нее налитыми злобой глазами и молчит. А в башке точно блохи прыгают. Ольга, что ж ты за сука, твою мать… ты, сука, вся такая умная… а ты знаешь, чем это закончится?.. оно мне, на хрен, надо?.. на пальцах вам всем доказывать… что они с твоей шмарой сделали?… а ты приведи доводы, брат… наглые ублюдские глаза… будут блефовать тебе в лицо… а она сказала… а он сказал… а мои парни другое говорят… свидетели есть?.. на хрен идите, я его убил и точка, не шмара она… разве?.. давай разложим, порешаем, брат… мы тебе обстоятельно, на пальцах, докажем… слово ублюдков, что шмара… это под дых…
Но Федька молчит. Я, рыжая банши, внепланово стала его слабым местом. Поэтому он молчит упорно.
Зайка тоже молчит, наблюдает – и за Ольгой, и за ублюдком. Наконец шумно вздыхает и говорит то, что ни Ольга, ни Африканец не ожидали:
– Кончай безрукого. А ты заткни хлебало, Оленька. Ублюдок, бери стул, садись.
Африканец садится. Зайка тяжелым долгим взглядом смотрит. Наконец произносит:
– Безрукого кончишь в апреле, не раньше. Вот с этого-то в апреле все у нас и начнется. Нам долгое перемирие ни к чему. Подготовимся, парни соберутся с духом, из больнички вернутся. Хороший будет повод все размочить. Расклад понял?
Федор смотрит в пол. Зайка играет желваками, он давно знает одну истину: остерегайся того, кто никогда не перебивает тебя. Ему молчание ублюдка не нравится, и он рявкает:
– В глаза мне смотри и говори, что понял!
– Понял. Но я не знаю, как до апреля дотянуть.
– Как-нибудь дотянешь. Я тебя пятнадцатилетним пацаном к себе взял. Справишься. – Зайка встает, похлопывает Африканца по плечу и идет к шкафу. С глубокой верхней полки достает старую винтовку-«мосинку», гладит по цевью. – Какая красавица, а? Знаешь калибр?
– Знаю. Семь шестьдесят два, – хмуро отвечает Федька.
– Верно, ублюдок. Три линии – так наши деды говорили. Замочишь безрукого в апреле. И только попробуй раньше. Я тебе тогда сам лично вот из этой дедовской красавицы башку начисто снесу. Все понял?
– Понял.
Федор выходит из чайханы под снежную крупу, присыпающую переулок. Опрокидывает мусорный бак, добавляет ему, уже поверженному, пинка армейским ботинком. Садится в пикап и долго сидит, уткнувшись лбом в руль.
Планета плоская. Абсолютная плоская – как блин. Нет никаких Гималаев, нет Алтая, нет Аравийского моря. Все начинается Пехотным переулком и заканчивается Говенской стороной. Да еще река… В апреле она будет, как вспоротая вена, вся забурлит от ледохода.
* * *
Мартовский ветер гонит тучи над рекой. Изредка мелькнет слепяще яркое солнце и тут же исчезнет. Весна дразнит наши расстроенные нервы. Патроны в ржавом чайнике у ножки стола. Наша разбросанная одежда – след во вчерашний день. По этому следу можно восстановить вечер субботы во всех подробностях. Вон там, в проеме кухни, нас накрыло, и мы, выбросив один на двоих окурок в раковину, начали стягивать одежду. Юбка в углу коридора. У плинтуса змейкой тянется носок. А вот нас неверно качнуло на порог пустующей комнаты – ремень Федьки у дверного косяка. Джинсы повисли на краю дивана.
Берег Аравийского моря, говоришь, просмоленные лодки?.. Это мозги у тебя, ублюдок, вконец просмоленные от тибетской дури. Сырой песок у линии прилива, морские раковины, стебли водорослей, похожие на диковинных насекомых, – это твой личный повторяющийся накрут, он всплывает безумной фантазией, когда ты отрешенным взглядом смотришь в точку, я понимаю, от этого не избавиться, оно берет за горло, оно в крови, отпечаталось на подкорке мозга, как вызубренная в детстве считалочка. Но только не обманывай себя. Это накрут. Это не реальность. Реальны твое окно в серых бороздках прошлогоднего ливня и мартовская река за ним. Простыни, Федька, у нас уже грязные, это да. Это реально. А у тебя даже стиральный порошок – и тот похож на кокаин. Да ты и сам как здоровенный косяк, и вексель у тебя, когда я рядышком, вечно торчит, как козья ножка. Нет, просмоленных рыбацких лодок нам не видать. Нам вообще отсюда не выбраться. Просто потому, что мы не хотим из всего этого выбираться. Мы тут все как раненые птицы на камнях. Мы на этих камнях будем трепыхаться, пока не подохнем, а взлетать с них и не собираемся. Вы, ублюдки, полили кровью эти пирсы, даже торосы розовые от нее на закате. То, за что пролита кровь, не бросают. Зимние костры, снег и ветер – все, что у нас есть. Здесь никто не пишет жалобы с требованием расчистить подвороти от мусора и потушить костры. Эти костры горят, и этот ветер дует прямо в наших душах. Здесь по весне, когда сходит снег, прямо на газонах находят трупы. Никто не жалуется – это жизнь. И я не знаю, почему все так. Может, мы умерли, Федька, и уже века торчим в аду? А твои Гималаи и Аравийское море – сказка и накрут. Там белое, здесь черное. Ты и впрямь думаешь, что все так просто? Да я вообще не об этом думаю, Ло. Знаешь, ублюдок, говорят, берег реки Катунь усыпан камнями, как рисом. Гладкие, серые и в трещинках, большие и мелкие, как куриные яйца, – много всяких камней. Сверху эти камни теплые, светлые, пахнут песком. А снизу они прохладны, сыры и темны, пахнут водой и почвой. И главного ты не понял: тебе кажется, что темная и холодная, отдающая тиной и сыростью сторона камней – это про нас, подонков и мудаков квартала 20/20, а светлая, пахнущая теплым песком, – это про них. Поройся у своего старика-химика под раскладушкой, выуди пыльный допотопный пленочный фотоаппарат, представь – тебе же ничего не стоит, у тебя тибетский дым в башке, – представь, что ты у Катуни фотографируешь камни. Что ты увидишь на негативе? Еще не уловил мою мысль? Уловил, Ло, уловил… Давай-ка лучше скрутим косяк, а потом разок на наших грязных простынях? Или сначала разок, а потом косяк, как считаешь? Ты не уловил, ублюдок… Да, понял я тебя, Ло, он ржет, на негативе ты светлая… Ло, иди сюда, не брыкайся своими холодными пятками. Да нет, я про то, что между светом и тьмой, между раем и адом нет разницы. Дьявол фиолетовый, как и бог. Я их обоих видела в ту среду. А ты их ни с чем не спутала? А то ведь, знаешь, в ту среду много чего было. Ты весь день валялась, как корюшка свежего посола, на этих простынях. Знаешь, что я с тобой тогда делал?.. Какая же ты прелестная скотина, гад… Он сворачивает косяк… Ло, аккуратней затягивайся, а то опять у тебя начнется… Ничего, ты же меня вытащишь из ада? Знаешь туда дорогу? Мы же с тобой оба темные. Тут ведь светлых не водится. Только корюшка и подонки. Даже солнечные лучи огибают наши широты. Распоследний февральский лучик при виде нас дрожит и уползает, лишь бы не пасть на наши лица. Нам достаются мерзейший климат, слякоть, ветер, пурга и простуда… Говорил же, Ло, аккуратней.... Федор, ты тут? Чем мел лучше сажи, скажи? Да ничем, девочка. Вот и я о том же, Федор. Ведь это не мы пауки в банке, это они. Знаешь, чем лучше человеческому виду в целом, тем хуже каждой его особи в отдельности. Процветание вида зарабатывается страданием, потом и болью одного. Здесь такая страшная свобода, Федька. Как будто тебе смерч дует в лицо, и ты задыхаешься от своей безграничной опасной и больной личной радости. А там каждая пядь земли, куда ни ступи, занята, окультурена, экономически обоснованна: здесь жри бургеры, а тут паркуйся, не перепутай, дружок, и главное – следи в оба, чтобы колеса ненароком не наехали на разметочную линию, а то за все ответишь. И все это под камерами слежения, которые нужно сносить терпеливо, как чуму в Средние века – данность господня, ничего не поделаешь. Спутники с орбиты снимают тебя, улыбнись, мудак! Приближают твое лицо – каждый потный прыщик, каждая сальная пора видна. Умные программы решают за них, что им надеть, где ездить, что почем купить, с кем трахаться, когда посрать и что пожрать, определяют, сколько в них воды, жира и мышц и говорят а-та-та, если они и дальше жиреют. А они ведь жиреют, Федька, – эволюция продолжается. Такие, как мы, отбракованы их цивилизацией. Они ожиревшие хомячки, с тройным подбородком, с брюхом и ляжками, как у цыплят-бройлеров, и где-то под всем этим утонул сморщенной горошинкой головастик – средство воспроизведения себе подобных, которым они с ленцой изредка пользуются. Зачем? Их и так слишком много на этой планете. Все, чем они озабочены, – как перевести негатив в позитив, научиться мыслить гладенько, политкорректненько. Это дерьмо, Федька, такое дерьмо… Ведь позитив – это негатив негатива. Мир полон боли, а они полны отрицания своей боли. Твою мать, их гребаный мир давно превратился в виртуальную реальность. И все они, смиряясь с этим, спешат по своим делишкам аккуратными цивилизованными голубками. А по ночам, после дневных протокольных улыбок, после привычной лавины дерьма они заходят в сеть и в играх-симулякрах мочат друг друга, содрогаясь сальными ляжками и свиными животами от шальной сладострастной ярости, мочат из «АК-47» и «мосинок», «томпсонов» и «маузеров», фаустпатронов, рубятся мечами, мачете и топорами, баллистическими ракетами накрывают континенты – и только тогда, успокоенные, ложатся в постель. А нет, перед сном еще есть дело, иначе не заснуть, – нужно перемыть кости говнюку-соседу, что припарковался слишком близко к тебе, тому самому, которому три часа назад мило улыбнулся и которому не сказал ни слова про гребаное авто. Нет, не все играют в симулякры. Некоторые от безысходности, чтобы снять красный уровень тревоги, дрочат в кулак. А самые отъявленные просто стреляются. Болит голова – стреляются в голову, как Кобейн. Болит сердце – стреляются в сердце, как Ван Гог. Темные там не выживают. Только здесь, под этим ветром, они еще смогли бы пожить. Этот свободный ветер – наркотик для нас, психопатов… Хватит чесать языком, Ло. Я же все понимаю, девочка. Просто зачем? Об этом вслух не говорят, об этом молчат, глядя ночью в потолок… Федька, почему наши предки дошли до вечной мерзлоты на Таймыре? Черт знает, Ло. Просто мы такие. Мы лучше всех умеем терпеть. Впрягаемся в лямку и тянем. Наша боль становится нашим топливом. У всех боль отнимает силы, а для нас она становится источником энергии. Вот и я о том же, ублюдок. Мы другие. Мы там, среди них, не вытерпим, мы сдохнем там быстрее, чем здесь… Мне плевать, Ло, пусть следят за мной со спутников, пусть выписывают штрафы за неправильную парковку, а на то, что у них там в головах, мне насрать. Уж поверь, я себя буду чувствовать прекрасно среди безобидных хомячков, дрочащих по ночам в кулак, – блин, да и что в этом такого, Ло? Я и сам этим занимаюсь. Вот ты странная, ржет он. Просто если можно не сдохнуть от ножа или пули – то я выбираю это не сдохнуть. Так почему ты не бросил все, не сбежал до сих пор? Уезжай, Федька, завтра же. Только без меня. Он закуривает сигарету и сидит, ссутулив большие плечи, сдвинув брови, смотрит на свои труханы на подоконнике. Ладно, Ло. Хочешь всерьез? Меня все это тоже прожигает – как семимиллиметровым в печень. Но не идеализируй эти подворотни. Здесь каждый – просто мусор и больше ничего. Срань и подонки, на все способные – на кражу и грабеж, на мокрое дело, на изнасилование хором. Свобода, говоришь? Ну да, свобода, если знаешь, что с этой свободой делать и как со всем этим жить – как, засыпая, перестать видеть мертвецов на снегу. Я – подонок, Ло. Я такой же, как все остальные. У меня все это, наверное, в крови. Вот тебе правда. Для ублюдка верность банде – все равно что присяга. И даже не в Зайке дело, а в парнях. Как я Рубанку в глаза посмотрю, если его когда-нибудь встречу среди просмоленных рыбацких лодок у Аравийского моря… Он усмехается. Ты всего это не понимаешь, Ло. Ты вообще не приспособлена выживать. Ты просто больная на голову сука с патологической тягой пострадать. Но мне всей этой достоевщины не надо. Слышишь? К хренам собачьим. Так что я куплю тебе холсты, гребаные подрамники, что там тебе еще нужно? Теплые шерстяные тапочки? И не высовывайся. Залегай в спячку, грызи оконные рамы, вой на луну, бейся своей рыжей башкой об стену – что хочешь делай, но ты отсюда не выйдешь до самого апреля. Тебе все ясно? И вот еще что, – он выставляет указательный палец перед моим лицом, – ты обо мне вообще ничего не знаешь. У кого из нас двоих тут непросмоленные мозги, так это у меня. Просто время такое – надо пережить зиму.