Книга Тризна - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но положить на месте удалось только одного из сопровождающих жандармов: лошади от оглушительного выстрела понесли, и, сколько я ни палил им вслед, они мчались только быстрее, хотя я видел, что при каждом моем выстреле из их крупов вылетали фонтанчики крови, а второй жандарм, навалившийся на нашего друга, каждый раз грозно потрясал перед его лицом собственным револьвером, на удивление весело и безобидно посверкивавшим на южном солнце.
Я понимал, что у меня имеется не менее двух часов, прежде чем будет поднята тревога, и завернул на оставляемую квартиру не столько для того, чтобы уничтожить улики – такой возможности у меня не было, сколько для того, чтобы не покинуть мою хозяюшку, не попрощавшись. И каким же горестным и постаревшим сделалось ее хорошенькое малороссийское личико, осветившееся было нежностью и счастьем при моем появлении. Я пообещал ей писать и, может быть, даже вернуться, если сумею разыскать средства для строительства, – я сделал это не ради конспирации – просто не нашел в себе сил сразу лишить ее надежды.
Впоследствии мне удалось узнать, что жандармы перевернули весь город вверх дном, но на исчезновение молодого инженера никто не обратил внимания. Значит, моя Цирцея припрятала все мои вещички, из коих одна только абордажная сабля, которой я намеревался перерубить постромки, не оставляла сомнений, ради кого город объявлен чуть ли не на осадном положении. Но я испытывал не только стыд за свой обман и сострадание к ней, так внезапно потерявшей надежду на маленькое женское счастье, – мне было по-настоящему грустно утратить некое подобие домашнего очага с его неспешными завтраками и ужинами под яблонями и вишнями, неподдельную нежность и заботу, с которой моя добрая хозяюшка подкладывала мне вареники со сметаною, ее чистосердечный интерес, какие из двадцати сортов варений и наливок мне больше по душе…
Отец верно расчел власть женской красоты над душой мужчины, когда после первого моего ареста градоначальник, отцовский сослуживец по Севастополю, отпустил меня под его поручительство: отец все время старался помещать меня в общество красивых разряженных дам. Но – какими же маленькими я их ощущал, и сам я среди них был таким же пигмеем. Насколько же прекраснее были простенькие личики наших соратниц, воодушевленные верой! Я еще издали узнавал наших девушек по какой-то поэтической атмосфере, окружающей их фигуры, по особенной эластичности их движений, по смелой и грациозной походке – обычные барышни и ходили несравненно медленнее наших, мелкими, лишенным грации шажками, и оставляли ощущение даже и физической неразвитости и беспомощности, – электрической силой наполняет человека только вера.
Правда, после длительного заключения, когда много месяцев не видишь ни одного женского лица, любая соседка по камере за стеной начинает представляться средоточием всех совершенств. Именно надругательство над женщиной и развернуло меня от пропагаторства к методе Брута и Шарлотты Корде. Из-за перегруженности Дома предварительного заключения меня довольно долго содержали в Коломенской части, что несколько ослабляло мое стремление к побегу: одно дело бежать из Петропавловской крепости, и совсем другое – из Коломенской части, что временами удавалось и мазурикам. Изнывая от скуки, я подтягивался и смотрел на двор, покуда мышцы не начинало сводить судорогой, и однажды увидел, как городовой привез на пролетке пьяную женщину. Она лежала навзничь поперек коляски, ее свисающая откинутая голова с распустившимися волосами встряхивалась при каждом толчке, но она явно этого не чувствовала. Не чувствовала она и того, что городовой, с фельдмаршальской осанкой откинувшийся на сиденье, поставил один свой начищенный сапог прямо ей на грудь, обтянутую грязным разорванным лифом, а другим сапожищем, каблуком мерно ударял ее пониже живота. Да, она ничего не чувствовала, и я не видел, красива она или безобразна, но все равно это была ЖЕНЩИНА!
– Зачем вы ее бьете?!. – изо всех сил закричал я, и он, вскинув свою усатую потную рожу (я и сейчас не могу подыскать более снисходительного слова), заорал мне в ответ:
– А ты что, тоже захотел?!
И я понял, что меня могут избить, протащить волоком по грязи – со мною могут сделать ЧТО УГОДНО, и отцовские дуэльные приемы мне ничуть не помогут. Вот тогда-то я и осознал, что больше не хочу жить в мире, где все это возможно, я должен отплатить это бесчестье, или пускай меня убьют.
Первый выстрел как оскорбленной стороне принадлежал мне. Но кому я должен был его адресовать? Разумеется, мне не следовало уподобляться собаке, яростно хватающей зубами палку, которой ее бьют, я должен был поразить руку, держащую палку. Но где эта рука, и чья воля ею управляет? Разумеется, я и тогда понимал, что император не может отвечать за действия многих тысяч своих низших агентов, – ну так и пускай обратится за помощью к обществу, пусть перестанет видеть в нас «подданных», холопов, а начнет видеть граждан, пусть дарует нам конституцию!
Теперь притворяться уже незачем – у меня тогда же мелькнула мысль, что никакие конституции не сумеют унять природную человеческую злобу, стремление людей не тем, так иным способом восторжествовать над ближним. Если бы над людьми издевались только полицейские чины, мы бы уже пребывали в преддверии рая. Но сколько раз в своих хождениях в народ я видел, как самые нечиновные мужья, сеятели и хранители, со сладострастием избивали жен, как парни и мужики шли друг на друга с дрекольем – и добро бы дрались за собственность, которую мы провозгласили источником всех зол, так нет, речь шла о чистом кураже. Конечно, мы не желали так легко отказаться от своей сказки, мы говорили себе, что стремление покорять и унижать порождено борьбою за выживание, что в мире, где существование каждого будет обеспечено обществом, исчезнет и стремление возвышаться над другими. Но было невозможно и не видеть, как маленькие дети, еще ничего не знающие о жизни и выживании, уже отталкивают и унижают друг друга…
Провозглашая свободу мысли, мы еще на дальних подступах гасили любые помыслы, которые могли бы нам открыть нашу мизерность и беспомощность перед теми силами природы, которым мы, сами того не понимая, невольно бросили вызов. Мы уже смирились, что экономический строй нам не переменить, мы боролись только за свободу слова, которая была давно завоевана на Западе. Но разве присутствовала духовная свобода в том радикальном мирке, который я видел в Париже, в Лондоне, в Нью-Йорке? Там заправляли чиновники от социализма, спасавшие человечество в служебные часы, со входящими и исходящими статейками, вместо входящих и исходящих бумаг. А их вожаки ненавидели и боролись друг с другом гораздо более яростно, чем с правительствами, ибо именно друг в друге они видели главных соперников на пути к власти. Их ненависть к властителям была завистью несостоявшихся тиранов к состоявшимся.
Совсем иное дело были мои друзья. Для скептика, взбунтовавшегося во мне, их программы были смехотворны, но сами-то они даже цинику не показались бы смехотворными. Пленяли они ровно тем, чем только и можно пленить смертного, – презрением к смерти, ибо презрение к смерти и есть красота. Красиво все, позволяющее нам ощутить, что мы есть нечто большее, чем наше тело. Жажда хотя бы призрачного бессмертия и порождает и религию, и искусство, и любовь, и политические химеры, – все это бегство от бренности. Но я только на пороге гибели осознал, что главный наш враг – это смерть, а не правительство. А из земных стихий – не алчность, но жажда власти.