Книга Где-то в мире есть солнце. Свидетельство о Холокосте - Майкл Грюнбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Огромный зал, едва подсвеченный единственной лампой, которую кто-то забыл выключить, был совершенно пуст.
Мама подняла руки, сорвала с шеи номер и растерзала его в клочья. Мгновение подержала обрывки в руке, а потом, вот честное слово, засунула их в рот и стала жевать. Мы все сделали то же самое. Бумага была чуть сладковатой. И мы поплелись в Дрезденский корпус, выплевывая на ходу кусочки сырой бумаги.
Мы глубоко втягивали в себя воздух. Нам снова удалось выжить — благодаря маминому упорству. И благодаря везению: мы поднялись на второй этаж как раз в тот момент, когда в двух ближних к лестнице комнатах уже не оставалось места.
Почему-то, хотя час уже поздний, я был уверен, что нас не остановят. Может, потому что мы проходили мимо той мастерской, куда мама наутро снова пойдет шить очаровательных мишек для сыновей и дочек эсэсовцев.
Обычно мы с Томми по очереди рассказывали друг другу анекдоты, и плевать, насколько глупые. Или расписывали невероятные голы, которые чехословацкая сборная забьет в ближайшем чемпионате мира. Что угодно, лишь бы не помереть со скуки. Но сегодня мы молчим. Сегодня все силы уходят на то, чтобы сделать еще шаг, потом другой. К счастью, пекарня всего в паре кварталов.
Снег — это бедствие. За пару дней насыпало сантиметров тридцать. Потом слегка потеплело, потом ударил мороз, и теперь на улицах лед пополам с мокрым снегом. Грязно-белое месиво налипает на колеса, и тележка становится вдвое тяжелее — даже сейчас, когда она пуста.
Так что я закрыл глаза и просто ее толкал. Изредка приоткрывал глаза, чтобы проверить, не сбились мы с дороги. Глянул на Томми и убедился, что он делает то же самое.
Из пальцев на ногах я ощущаю только левый большой. Понятия не имею, существуют ли остальные девять или уже отвалились. И вчера было так же. И позавчера. Иногда здесь становится невмоготу, честное слово.
Но по крайней мере транспорты уже какое-то время не отправляют. С конца октября не было ни одного.
Поразительная вещь — так можно спать. Стоя, на ходу, толкая тележку — спать. Все одновременно.
Мне вроде бы приснился сон. Только что, очень короткий. Я был владельцем «Короля железных дорог», но не продавал поезда, а только устраивал в магазине дни рождения.
Прошла уже почти половина этого десятилетия, а я ни разу не праздновал по-настоящему свой день рождения.
В моем сне мы, в «Короле железных дорог», втыкали свечки в глазированные булочки. И пели «С днем рожденья тебя!» на датском, хотя я датского не знаю.
Кикина, Паик, Экстрабурт, Шпулька и я. Из нешарим тут остались только мы. И за исключением Кикины я почти никого не вижу. Нашей общей комнаты больше нет, а на улице играть слишком холодно.
Все остальные уехали. Горилла, Павел, Робин, Майошек, Феликс, Пудлина, Гриззли, Эли, Ила, Эрих, Индржих, Коко, Лео, Калишек, Кузьма. И Франта. Все они. Франта — в сентябре, остальных отправили до конца октября. И еще многих, чьи имена я забыл.
Тот, с густыми бровями. Как его звали?
Что-то перекатывается по дну тележки. Забытая булочка. А может, Томми ее ушлюзил. Я голоден, потому что я всегда голоден. Но я так устал, что даже нет сил жевать.
Мазр? Так его звали? Имя на М, в этом я уверен. И брови густые, точно. И все время кашлял.
Что-то жужжит над головой, но я не обращаю внимания. Пока не завоет сирена, мне все равно. Воздушные налеты случаются по нескольку раз в неделю. И новые слухи — тоже по нескольку раз в неделю. Русские уже в Польше. Американцы вошли в Германию. Вот-вот уже, вот-вот.
Но пока что мне кажется, что я так и буду вечно катать тележку. Двадцать лет пройдет, а я все буду ее толкать. И хотя мне будет уже тридцать четыре года, а не четырнадцать, выглядеть я буду по-прежнему на десять, потому что здесь что-то мешает мне расти. Я ношу те же самые штаны, что в день прибытия, и, если бы не затянул ремень, они бы свалились с моей тощей задницы.
Или Маутнер? Или Мартин? А кашлял он и правда взахлеб, как бы его ни звали.
— Не надо, — бормочет Томми, подергивая левым плечом. — Перестань… не надо…
Или плечо само у него дергается. Он разговаривает во сне. Как и два дня назад. Я слышал, что нельзя будить человека, если он разговаривает во сне. Только мы все равно уже доплелись до пекарни, и, когда войдем, Томми проснется, он всегда просыпается, когда тележка останавливается.
Мазр, вот как его звали. Мазр. Спрошу Кикину, когда он прикатит сюда свою тележку. У него память получше, чем у меня.
Кикина, скажу я, помнишь паренька с широкими бровями? Который кашлял? Так я его спрошу. Он в шахматы неплохо играл, ты его помнишь?
Мазр. Мазр?
Где бы он сейчас ни был и как бы его ни звали, я только надеюсь, что его ботинки потеплее моих.
— Слышите? Вы слышите? — спросил я Томми и Кикину.
— Это же поезд? — откликнулся Кикина.
Мы в пекарне, поблизости от того места, где в Терезин входит железная дорога. Почти закончили грузить тележку для очередной ходки. Руди, напарник Кикины, заболел, так что сегодня мы работаем вместе, втроем. Я огляделся, проверяя, не следит ли за нами кто-нибудь из начальников-датчан. Похоже, все они ушли передохнуть. Я выбежал из пекарни, Томми и Кикина следом за мной.
И точно, поезд. Не то чтобы это было совсем уж необычно, потому что вообще-то поезда к нам прибывали весь год, хоть и изредка. Но они почти всегда были коротенькие, привозили по сто человек или даже меньше. Евреев, которые были в браке с неевреями, детей от таких браков и так далее. Вот кого сюда все еще привозили. На поездах из двух-трех вагонов, по нескольку десятков евреев или полуевреев, которых по той или иной причине щадили до тех пор, пока наци не решили, что больше их щадить не станут. Но этот поезд выглядит иначе, в нем больше дюжины вагонов.
Когда мы подошли, я увидел, что вагоны все открытые, словно для дров или угля. Но в нем люди. Лысые.
Мы бежали вдоль поезда, пока он не остановился.
На бегу трудно понять, что ты видишь внутри. Люди, все лысые, что само по себе страшновато, но что-то еще с ними не так. Настолько не так, что я подумал: лучше бы наши датские пекари перехватили нас, когда мы намылились сбежать.
Томми и Кикина тоже это увидели. И замерли, оба. Поезд еще ползет вперед, а эти двое стоят неподвижно, разинув рот, провожают взглядом лысые головы. Но другие люди уже бегут к поезду. Наконец колеса заскрежетали и остановились. Одну женщину я узнал — кажется, она раньше работала на кухне Дрезденского корпуса. Да, это она, самая милая женщина во всем Терезине. Всегда улыбалась и желала каждому доброго дня, словно и не осознавала, куда мы попали.
Но сейчас она не улыбается. Она поднесла ладонь ко рту. И другая женщина сделала так же и закрыла глаза. Через мгновение глаза ее открылись, словно сами собой, и она соскользнула на землю — в обморок.