Книга Моя столь длинная дорога - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чувствовали ли вы себя чужим во Франции?
– В очень малой степени. Как я вам говорил, одновременно с русским я выучил благодаря моей гувернантке и французский язык. Впрочем, мой французский был слишком книжным. Например я говорил: plait-il?[8] вместо: comment?[9] В России ребенком я читал примерно те же книги, что и маленькие французы. В моей голове «Сонины проказы», «Дьяволенок», «Дурочка» мирно соседствовали с «Бабой Ягой», и «Коньком-Горбунком». Словом, уже с восьми лет я был прекрасно подготовлен к проникновению во французскую среду. Это проникновение приносило мне и своеобразный отдых. Мы никуда больше не бежали. Мы распаковали чемоданы. Надолго ли? В Париже родители сняли меблированную квартиру на улице Бель-Фей в шестнадцатом округе и послали меня в десятый класс лицея Жансон де Сайи. Это был мой первый школьный опыт. До сих пор я рос с братом и сестрой, которые были старше меня, и теперь открывал, как упоительны игры со сверстниками. В довершение удачи случилось так, что в Париже на одной лестничной площадке с нами поселилась семья русских эмигрантов Былининых. С их сыном Володей я познакомился на пароходе, на котором мы плыли в Константинополь. Мы обнялись и поклялись друг другу в вечной дружбе. Он страстно любил чтение и оловянных солдатиков – я разделял эти пристрастия. Мои родители всеми способами старались забыться и заглушить тоску по родине. Почти каждый вечер они исчезали из дому, встречались с друзьями, возвращались поздно и утром забрасывали меня разными аксессуарами для котильона. Наряженный, словно деревянный манекен, в платья из мягких тканей, в шляпы из гофрированной бумаги, я восхищался звездами из мишуры, упавшими с ночного неба. Я представлял себе безумные пиршества, где отец и мать упивались музыкой и шампанским. Но с каждым месяцем надежда на возвращение в Россию слабела, и вскоре они отказались от вечерних отлучек, доставлявших им вначале такую радость. Жизнь в Париже стоила дорого, наши сбережения быстро таяли, драгоценности продавались плохо. Приходилось во всем себя ограничивать. Неожиданно я узнал, что мы едем в Германию и будем жить в Висбадене, городе в Рейнской области, по условиям перемирия 1918 года оккупированной французскими войсками. Говорили, что в Висбадене жизнь для тех, кто имел франки, твердую валюту, была очень дешевой. Многие русские эмигранты уже убедились в этом на опыте. Прощай, улица Бель-Фей, прощай, лицей Жансон де Сайи, прощайте, мои первые школьные друзья! Вся наша семья, включая бабушку и гувернантку, снова впопыхах складывала багаж.
В Висбадене меня записали во французскую школу, а мой брат каждое утро на трамвае добирался до французского лицея в Майенсе. Марка обесценивалась стремительно, и мать ходила за покупками с небольшим чемоданчиком, набитым банкнотами. Отец ездил из Германии во Францию и обратно, тщетно пытаясь начать какое-нибудь дело, которое позволило бы нам с большей уверенностью смотреть в будущее. Что до меня, то я переживал странное состояние из-за этой повторной отправки на чужбину. Мне казалось, что я вторично переменил родину. В Париже я чувствовал себя русским, а в Висбадене вдруг открыл, что я француз. Для маленьких немцев на улице, видевших, что я выхожу из французской школы, я был ненавистным захватчиком, оккупантом. Я носил баскский берет и, проходя мимо них, напрасно притворялся, что не боюсь насмешек. Они называли меня Schwein Franzose.[10] Как-то в Париже консьержка, разозлившись на меня за какой-то мелкий проступок, проворчала мне вслед: «Грязный маленький иностранец!» В Висбадене мой одноклассник, сын офицера французских оккупационных войск, крикнул мне на перемене: «Русские бросили союзников во время войны! Они подписали мир с Германией! Они предатели! Мой папа так сказал». Я пытался объяснить, что эти русские – большевики, а я – «белый». Он не слушал. Мы подрались. Я потерпел поражение. Это не помешало мне гордиться победой Франции над Германией. Переполненный новым патриотизмом, я каждое воскресенье ходил с гувернанткой смотреть смену караула. На главной площади маршировали с фанфарами и знаменами французы, одетые в бледно-голубые мундиры. Звуки песни «Сомбра и Мез» потрясали меня до глубины души. Едва я привык к новой жизни, как отец по каким-то неизвестным мне причинам решил снова переехать в Париж.
Мы устроились в меблированной квартире в Нейи-сюр-Сен на бульваре Инкерман как раз напротив лицея Пастера, и, разумеется, в этот лицей записали меня и моего брата. Я поступил в шестой класс. Частые перемены стран, обстановки и педагогических систем отнюдь не привили мне привычки к регулярным школьным занятиям. Латынь особенно приводила меня в содрогание. Когда меня вызывали, я отвечал урок по учебнику, раскрытому на спине впереди сидящего мальчика. Однажды преподаватель это заметил, вскочил, схватил книгу и бросил мне со злорадством: «Я счастлив, что ученик, способный на жульничество, не француз!» Я принял этот попрек как пощечину и проглотил слезы. Одноклассники хихикали вокруг меня. Мучимый стыдом, яростью и сознанием безнадежности моего одиночества, я поклялся в следующем году переломить ситуацию. И действительно, в пятом классе, где латынь уже не проходили, мой вкус к занятиям возрос и я догнал тщеславный и раздираемый соперничеством маленький клан тех, кого принято называть хорошими учениками.
– Какой в это время была жизнь ваших родителей?
– Очень тусклой, очень скромной, очень замкнутой. По мере того как Советская власть в России укреплялась, их надежды на возвращение таяли. В нашем доме поселилась нужда. Пришлось расстаться с моей гувернанткой. Продав последние драгоценности, отец пытался, объединившись с другими эмигрантами, вести разные дела, но его преследовали неудачи. В родной стране этот человек преуспевал во всем, за что бы ни взялся, и даже конкуренты уважали его энергию, прозорливость, порядочность, но на чужой земле предпринимательская деятельность ему не удавалась. В этом новом мире его система связей не срабатывала, доверия к его имени не было, да и коммерческие законы были здесь иными. Дезориентированный, беспомощный из-за недостаточного знания французского языка, он был всего лишь одним из многих тысяч иностранцев. Я помню, что он финансировал несколько немых фильмов, брался за торговлю то маслом, то парфюмерией, то искусственными цветами… Финансовый результат был катастрофичен. Однако постоянные неудачи не подорвали его мужества. Когда-то он перевел часть капитала на свое имя и на имя своего предприятия в разные банки Франции, Англии и Соединенных Штатов. Естественно, он рассчитывал получить вложенные деньги, но Франция и Англия отказались платить, а США выплатили какие-то крохи. Убежденный в своих правах, отец возбудил против этих банков процессы. Некоторые тянутся до сих пор, хотя отца уже нет в живых. Я очень живо вижу, как он вечерами при свете лампы разбирает документы, делает пометки в письмах. Мечта выиграть дела в суде помогала ему переносить гнет повседневной реальности. Он охотно обсуждал перемены, которые возвращенное состояние внесло бы в нашу жизнь. Составлялись списки самых необходимых покупок: одежда, обувь, мебель. Все-таки эта надежда была более оправданна и близка, чем надежда на возвращение в Россию. Но и в этом последнем пункте отец оставался непоколебимым. Он отказывался верить, что его родина навсегда потеряна для него, что придется распрощаться со своими домами, землями, с могилами предков. Приведя в порядок переписку с адвокатами, он бережно раскрывал особенно дорогие ему папки, набитые утратившими силу документами на его бывшую собственность, устаревшими долговыми расписками, просроченными паспортами, отчетами несуществующих административных советов. В сотый раз он перечитывал и заново сортировал эти бумаги, напоминавшие ему о его былом процветании. Он составлял списки недвижимости, которой когда-то владел. Он производил перепись кредиторов. Он растравлял рану, вороша прошлое, но этим прошлым он оправдывал себя в собственных глазах. Еще острее я чувствовал разрыв между миром, в котором мы жили, и миром, который покинули, на примере моей бабушки. Перипетии бегства, разнообразие стран, которые мы проехали, время, прошедшее после нашего бегства, не повлияли на нее. Прожитые годы затуманили ее сознание, и она думала, что по-прежнему живет в России. На прогулке она спрашивала дорогу по-русски или по-черкесски и сердилась, что прохожие не понимают ее. Вернувшись домой, она рассказывала нам, как оживленно на улицах Москвы. Она называла Сену Москвой-рекой и считала не на франки, а на рубли. Увидев как-то в «Иллюстрации» портрет президента республики, она приняла его за царя. Исподтишка я смеялся над бессвязностью ее мыслей, но к моей иронии, кажется, примешивалась грусть и даже уважение.