Книга Тысяча бумажных птиц - Тор Юдолл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Марк чешет шею.
– Вы тоже член клуба?
– Что?
– Я просто интересуюсь, часто ли вы здесь бываете.
Хлоя не собирается рассказывать этому человеку, как хорошо она знает все настроения озера, его обманчивую безмятежность. Она отбирает у него рисунок.
– Ничего более оригинального вы не придумали?
Марк улыбается себе в пупок; вероятно, считает, что это видимое проявление застенчивости придает ему обаяния.
– Ладно, прошу прощения. Но, может быть, все же есть шанс, что вы составите мне компанию в оранжерее? Я угостил бы вас кофе взамен пролитого.
– Извините. Мне надо работать.
Он нисколько не обескуражен. Лицо довольное и внимательное, как будто он вышел играть в крокет и примеривается к воротцам, готовясь провести шар.
– Десять минут ничего не решают.
Она проводит рукой по короткому ежику у себя на голове, пытаясь сообразить, как выиграть битву с наполовину сложенной цаплей.
– Сейчас не время.
– Что ж, приятно было познакомиться.
– Да.
Когда он уходит, она допивает остатки кофе и глядит ему вслед, невольно залюбовавшись его крепкой, подтянутой задницей. Потом окликает его и выкрикивает последовательность из цифр.
* * *
Гарри сидит на скамейке, держа на коленях свою записную книжку. Книжка открыта на странице с наблюдениями за гигантской кувшинкой Виктория Круса. Лист уже семь футов в диаметре; скоро она зацветет. Гарри вертит в руке огрызок карандаша, смотрит на Разрушенную арку. Искусственные руины, одно из парковых украшений. По обеим сторонам от центрального сводчатого прохода есть еще два поменьше, получается как бы три входа в три разных тоннеля. Может быть, если закрыть глаза, к нему выбежит Одри.
– Извини, я опоздала. У меня для тебя подарок.
У нее в руках – ржаво-оранжевый шарф, тончайший муслин. Но не слышно ни звука. Нет никаких торопливых шагов. Каблучки не стучат по бетону. Только большая поддельная трещина рассекает фасад псевдоримских руин.
– Одри? – шепчет он. – Од?
Он искал ее все утро: возле пагоды, в Пальмовом доме. Он знает, что время не повернешь вспять, не отменишь те страшные, убийственные секунды, но отчаявшийся человек цепляется за магическое мышление. Чудо имело бы больше смысла, чем эта зияющая пустота, это отсутствие.
Гарри достает из кармана пачку «Монтекристо», закуривает сигару. Смотрит сквозь пелену дыма на плющ, что увивает кирпичную кладку, якобы раскрошившуюся от времени. К стене прислонен кусок каменной плиты: римский барельеф, изображающий бородатого мужчину и двух женщин. Одна из них – с крыльями, ее поза наводит на мысли, что она либо чего-то ждет, либо уже собралась уходить. Гарри возвращается к своим записям.
Виктория всегда голодна. Ее надо подкармливать глиной, смешанной с кровью, рыбным фаршем и костной мукой. Скатать в шарики. Высушить на солнце.
– Хал! Эй! Ты что, оглох?
Кеды шлепают по бетонной дорожке. Малышка мчится к нему со всех ног, роняет цветок за цветком, не замечая, что за ней тянется длинный след из трепещущих лепестков. Ее светло-русые волосы собраны в два смешных хвостика, бежевые брючки подвернуты выше колен. Пятна грязи видны даже на расстоянии. Когда она переходит на шаг, в ней все равно нет девчачьей манерности. Никакого намека на пробуждение женственности. Восьмилетняя девочка, она еще не осознала всех сложностей красоты. У нее угловатая мальчишеская фигура, пружинистая походка – вприпрыжку, словно она выходит на поле с крикетной битой в руке.
Она встает перед Гарри. Ее лицо раскраснелось от бега и радости: у нее есть что ему подарить!
– Милли! Я тебе тысячу раз говорил, что нельзя рвать цветы. Я…
– Я подумала, они поднимут тебе настроение. Смотри, какие красивые! – Она пытается поймать его взгляд, потом опускает глаза, смотрит себе под ноги. – Они сами опали. Честное слово.
Гарри не любит рододендроны: слишком кричащие, слишком вульгарные. В них нет достоинства роз, нет загадочности орхидей. Но Милли смотрит на него с такой светлой надеждой, какую способны испытывать только дети. Все последние пять недель она приставала к нему с расспросами о похоронах Одри, но он сумел рассказать только о выборе гимнов, о красивых салфетках «Из окон церкви видно море». Милли по-прежнему тычет букетом в грудь Гарри, словно цветы могут что-то исправить. Это невыносимо. Чтобы Милли не видела его глаз, он приседает на одно колено, тушит сигару о край бетонной дорожки, убирает окурок в карман – на потом. Не разгибаясь, берет у Милли цветы.
– Что ж, делать нечего, солнышко. Пойдем поставим их в воду.
Они идут прочь от Разрушенной арки, кеды Милли шаркают по дорожке.
– Я тебя обыскалась. Где ты был?
– Проверял, как цветет чубушник.
У нее загораются глаза.
– Который пахнет жасмином и апельсином?
– Все верно.
Она подпрыгивает на месте, радуясь своему маленькому успеху.
– Что мы сегодня будем читать?
– Может быть, «Ласточек и амазонок»?[7]
Через пару часов Гарри надевает кепку и идет в город. Вечер теплый, приятный. Гарри шагает по улицам, сквозь раскиданный мусор и пыль, мимо распахнутых окон, привычек и быта: мерцающий телеэкран, семейный ужин. Синева неба сгущается, какой-то мужчина заводит песню на чужом языке – мусульманская молитва или заклинание. Вдалеке – гудок поезда, громыхание грузовика, взрыв рассерженных криков. Семейная ссора выплескивается из открытого окна.
Чуть дальше: мальчик играет гаммы, звонит телефон, рыжий кот идет по кирпичной стене и спрыгивает во двор дома Одри. Ее квартира располагается в большом эдвардианском доме, выходящем окнами на сады Кью. Протерев кулаком заслезившиеся глаза, Гарри смотрит на узкую гравийную дорожку между оградой и зданием – сюда выходит окно ванной Одри.
Он считал себя хорошим человеком; разве не каждый так думает о себе? Какие мы все дураки, думает он, мы так заняты поддержанием своих установок, что забываем задуматься о собственных импульсах и порывах.
– Как мы любим себя обманывать, – бормочет он.
* * *
За деревянными планками жалюзи Джона борется с простынями. В комнате душно, воздух сгустился от его бессонницы, от его остервенелых попыток взбить эту чертову подушку. Ноги свешиваются с кровати, он переворачивается на бок, на живот, потом встает и выходит из спальни. Бродит из комнаты в комнату, включает свет. На нем только футболка. Ниже пояса он голый, по-детски беззащитный.
Спустя пару часов квартира выглядит так, словно здесь побывали грабители. Одри наверняка возмутилась бы, что Джона все сваливает в одну кучу, не отделяет ее туфли от сумочек, зимние вещи от летних, но вот наконец он распихивает ее вещи по большим пластиковым мешкам: лежавшую на батарее ночную рубашку, шелковые платья, бюстгальтеры, туфли из змеиной кожи – подарок от матери, – которые Одри не надела ни разу. Друзья не раз вызывались помочь, терзая его своей добротой и заботой, но он должен был сделать все сам. Каждая вещь хранит воспоминания: концерт, крестины, пикник. Даже этот джемпер на спинке кресла… он еще помнит Одри.