Книга Бумажные людишки - Уильям Голдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На трибуне, которую я должен был почтить собой позднее, стоял Рик Таккер, еще более здоровенный, чем прежде, и зачитывал объемистую рукопись. Кучка профессоров, преподавателей и аспирантов изо всех сил боролась со сном вопреки усилиям профессора Таккера. Я сел на один из стульев позади и приготовился подремать.
Разбудило меня упоминание моего имени в по-американски бесцветной речи Таккера. Уткнувшись в рукопись, он рассуждал о придаточных относительных предложениях в моем творчестве. Он их пересчитал — во всех книгах. Составил график, так что если аудитория обратится к приложению тридцать семь в материалах, любезно розданных оргкомитетом конференции, то сможет найти этот график и проследить за его выводами. Там и сям головы кивали, а затем снова клонились вниз. Сидящий передо мной мужчина уперся лбом в спинку стула, и до меня донесся легкий храп. Несколько женщин делали вид, что конспектируют. Тем же бесцветным тоном профессор Таккер указывал на существенные различия между его графиком и тем, который составил японский профессор Хиросиге (фамилия звучала вроде бы так), ибо похоже, что профессор Хиросиге, к нашему удивлению, не справился с домашним заданием и допустил колоссальную ошибку — перепутал сложносочиненные предложения со сложноподчиненными. Вообще профессору Хиросиге следовало бы отстраниться и уступить место признанному специалисту, который из уст самого автора слышал, что тот терпеть не может столь откровенно широкой интерпретации его иконографии абсолютного, или нечто похожее.
Я сидел польщенный, потому что эти слова легонько щекотали пятки моему самолюбию, и тут Рик Таккер, перевернув страницу, поднял взгляд на аудиторию. Повторилась сцена в мусорном ящике. То ли «ги-и», то ли «гу-у». Потом его голос упал, а лицо потемнело. Внимательно вслушиваясь, я понял, в чем дело. Он втягивал подбородок за воротник. Он был не из тех, кто способен отступить от писаного текста. Поток напечатанных слов неотвратимо влек его туда, куда, насколько я понимал, ему вовсе не хотелось. Давясь словами, он утверждал, что поддерживает со мной тесные личные отношения и что (более опытный филолог тут промолчал бы, сознавая, насколько это скользко) все, что он говорит замершей аудитории, согласовано в беседах со мной. Потом, видимо, увидев в записях еще более смелое утверждение насчет духовной близости с выдающимся автором, он замялся, перелистал сразу две страницы, после чего уронил всю рукопись с кафедры, и листы голубями разлетелись по полу. Аудитория проснулась, а я, пользуясь замешательством, выскользнул. На следующий день, выполняя государственной важности задание, я обшаривал взглядом аудиторию в поисках Рика, надеясь показать ему, что я могу сделать с человеком, публично возглашающим о тесной дружбе со мной, но его нигде не было. Интересно почему? Такая застенчивость совсем не в его стиле. После я забыл об этой истории, потому что по возвращении в Италию все обернулось полным абсурдом и я получил удар с совершенно неожиданной стороны. Смесь эксцентричности, подлости и царственного умопомешательства. Я готов был к великодушному прощению, когда на аэродроме меня не встретила машина; но ворота замка были заперты на замок и перекладину. Под зеленым тентом у ворот стояли несколько чемоданов, старательно, прямо скажем, любовно упакованных, с моими вещами. Вот уж слуги потешились. Я сидел в такси с большим томом, содержавшим все это дерьмо с конференции, и размышлял, куда же мне теперь податься. Вот так меня выпороли по-итальянски.
На мое счастье, «Колдхарбор» по-прежнему хорошо продавался — он идет и по сегодняшний день, а «Все мы как бараны» вообще била рекорд популярности, так что с деньгами проблем не было. И не нужен был никакой вымысел, в чем я убедился, листая доклады с конференции. Вот что превратило всю эту цепь событий — итальянская любовница, отец Пио, стигматы, Рик Л. Таккер с таблицей моих относительных предложений — в важнейший, как я теперь понимаю, поворот в моей жизни. Ибо в тот вечер в номере отеля мне нечего было читать, кроме этих докладов, и я внимательно читал их.
«Колдхарбор», конечно, был удачей. Но и следующие книги оказались неплохими. Там были места, моменты, целые эпизоды, которые сияли, которые были проникнуты истинной болью, страданием — и все впустую. Я понял, что писал их для единственного читателя — самого себя, который никогда не перечитывал написанного. Выступления на конференции основывались на определенных убеждениях. Например, в том, что можно постичь целое, разъяв его на части. Или что ничего нового не существует. Когда читаешь книгу, встает вопрос: из каких других книг она проистекает? Не могу сказать, что узрел свет истины — в конце концов, чем же еще заниматься филологам? — но зато я понял, как легко можно будет сочинить следующую книгу. Там я ее и написал, на берегу Тразименского озера. Мне не нужно было выдумывать, погружаться, страдать, переносить все эти вовсе не обязательные муки в поисках неудобочитаемого. Там, в отрогах Апеннин, история рода моей бывшей приятельницы была как на ладони. Вот я и сочинил «Хищных птиц» буквально с ходу, вложив в нее не более пяти процентов самого себя — причем не лучшие пять процентов, отправил своему агенту вместе с адресом до востребования и укатил в прокатной машине.
Я переходил из среднего возраста в более почтенный, и мне это вовсе не нравилось. Вот, например, память. То тут, то там в ней обнаруживались провалы. Экс-подругу я забыл чрезвычайно быстро, а книгу «Хищные птицы» еще быстрее. Друзья перешли в разряд знакомых. Поскольку писем в наши дни никто не пишет, они скоро исчезли совсем.
А я рулил. В следующие два года — я так думаю, но я никогда не уверен в дате, промежутке времени и возрасте, включая собственный, — я изучил все основные дороги Европы и смежных стран. Исколесил все хайвеи, шоссе, магистрали, автострады, автобаны от Финляндии до Кадиса. Пока мог, объездил все побережье Северной Африки и часть Западной. Машины брал напрокат. Если возникала потребность писать, покупал машинку. Дневник вел от руки, но перечитывать его оказалось делом неимоверно скучным и тошнотворным. Тем не менее я всегда записывал хотя бы строчку в день. Это была обязанность такого же рода, что чистить зубы по утрам. Довольно дешевая, но и эффективная среда дороги в любой стране, ее духовная пустота, ее претензия переносить вас в другое место, оставляя на самом деле неподвижным в той же, всюду одинаковой, бетонной пустыне — вот какой интернационализм стал моим образом жизни. Дорога сделалась моей родиной. Мне так и не попалась та юная дева из похотливых помыслов, о чем я и не жалел. «Время незаметно делает свою грязную работу». Прошли те годы, когда женщины сначала посматривали на меня, а потом уже им говорили, кто я такой. Теперь в тех редких случаях, когда я попадал в общество, женщинам говорили, кто я такой, и тогда уже они смотрели на меня. Любопытное повторение тех, прежних лет, когда уже вышел «Колдхарбор», но я еще не женился на Лиз. В те времена я отправился на два года в Штаты — страну Набокова, скажете вы, — торговать своими лекциями в академической карусели. После я побывал в Южной Америке — ладно, об этом не будем. Ну а теперь была Европа с ответвлениями. Кстати, у меня есть хобби, непонятно откуда, выискивать витражи, просто ради удовольствия, о них я никогда не пишу. Просто люблю смотреть. Вообще-то я настоящий специалист по витражам, только этого никто не знает. Любую оконную роспись я готов датировать с точностью до десятилетия и готов отстаивать свою оценку, хотя мне никогда не приходилось этого делать. Из-за своего эксцентричного увлечения я посещаю множество церквей. Можете подозревать меня в чем угодно с отцом Пио и церквами, но хочу сразу четко заявить — хотя, например, в Шартрском соборе я простоял многие часы, ничего религиозного в этом моем интересе нет. Это искусство, это способ не дать свету попасть в помещение, если вы этого не хотите. Кроме того, в церквах почти всегда сумрачно и прохладно, и в них хорошо отходится с похмелья. Думаю, здесь следует отметить, что в то время я пил много, а иногда и более чем «много». Вслед за «Хищными птицами», вернее, за снятым по ним фильмом, я писал путевые очерки и рассказы — попытки обмануть публику. Рассказы предназначались для глянцевых журналов. Они основывались на экзотике мест, где я получал до востребования газеты, деньги и письма. В рассказах царила мишурная описательность, при минимуме событий и образов, но все они были «с гарниром», как выражаются французы, из национальных костюмов, которые сейчас только и увидишь, что на фестивалях народного творчества. После того как моя итальянка столь грубо оборвала нашу связь, я оставил всякие попытки угождать женщинам. Я культивировал в себе полнейшее безразличие. Иногда в момент задумчивости накатывала волна удивления, и я восклицал про себя: «Неужели это ты?» Но это был я; под шестьдесят я ограничился тем, что меньше всего нуждается в мыслях и чувствах. Остались глаза и аппетит. В ответ на любой вопрос я улетал. И опять дорога, дорога, дорога. Если я задумывался, куда еду, то тут же улетал. Перебрав в одном месте, я улетал в другое. Если мне наскучивал вид из окна бара или кафе, что ж, мне говорили о хребтах Брахмапутры, так слетаю-ка я в Калькутту.