Книга Генерал Снесарев на полях войны и мира - Виктор Будаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в доме — хорошее книжное собрание, перевезённое из Старой Калитвы и основательно пополненное в станичном крае. В особой чести — труды о. Иоакинфа Бичурина, главы русской духовной миссии в Китае в первой четверти XIX века, выдающегося ориенталиста, учёного-синолога, члена-корреспондента Российской академии наук. Некоторые его сочинения, в частности, «Китай, его жители, нравы, обычаи, просвещение», «Статистическое описание Китайской империи», «Записки о Монголии», о. Евгений любил читать с карандашом в руках: они предоставляли замечательную возможность почувствовать душу Востока, совершить мысленное путешествие по азиатским окраинным землям, близким к Японии, с молодости его неудержимо влекшей и притягивавшей. Митрополит Ростовский и Новочеркасский, покороче узнав о. Евгения, благоволил даровитому и ревностному в духовном служении батюшке. И, наверное, состоялась бы его духовная миссия в Страну восходящего солнца, если бы не ранняя его смерть. Владыка после немало помогал осиротевшей снесаревскои семье, благодаря ему дочери о. Евгения смогли учиться и окончить Царскосельское епархиальное училище.
В весенние и летние часы о. Евгений вместе с сыном Андреем находили себе радость и дело в домашнем саду. Троица копьевидно устремлённых ввысь груш, дюжина яблонь, богатый вишенник, густой терновник, кусты калины, неизменной спутницы казачьей жизни, — это была поистине благословенная пядь. «Маленький Эдем», как называл свой сад о. Евгений. По весне всё здесь цвело и благоухало, ровный мягкий гул исходил, казалось, из каждой ветки: в саду была небольшая пасека. И пчёлы словно бы радовались весне: эти маленькие трудницы лишь к темноте завершали дневные хлопоты. Заниматься пасекой издавна было принято в духовной среде, пасеки заводили многие священники, большими пасеками владели монастыри. Когда судьба забросит Андрея Евгеньевича в ссылку на Соловки, он узнает, что даже там, за Полярным кругом, монахи выращивали яблони и вишни, разбивали цветники и пытались разводить пчёл. И тогда он вспомнит слова, впервые услышанные от отца в станице Камышевской: «Нет места, на котором нельзя было бы принести пользу, совершить благое дело». А в те детские дни Андрейка охотно помогал отцу на пасеке, его часто можно было видеть в белом длинном халате, с дымарём в руках — он окуривал пчёл. Когда отец вынимал из улья рамы с янтарными сотами, Андрейка наблюдал за встревоженным ульем, тот представлялся ему каким-то особым государством. Мирной страной, вынужденной обороняться. И пчёлы представлялись ему тружениками и воинами, готовыми пожертвовать собою, но сберечь улей — родину свою и свою «молодь», свою скоробудущую смену.
А иногда отца и сына до позднего часу удерживала река с берегами, глухо заросшими лозами и столь чащобными камышами, что, может, при виде их первым поселенцам и явилась мысль назвать свою станицу Камышевской. И отец, и сын были, правда, рыбаками не из удачливых. «Ловись, рыбка, большая и маленькая!» А она никакая не ловилась, хотя Дон в те поры был изобилен всякой рыбой, и у Даля в его знаменитом словаре уже подобралась строка о редких рыбах вроде вырезуба, которые водятся по преимуществу в Дону да в Воронеже — большом донском притоке. Казаки умели рыбу и ловить, и беречь. В весенний разлив, спуская челны на воду, обматывали лопасти вёсел ветошью, чтобы вёсла загребали бесшумно и не тревожили косяки рыб, идущих на нерест. Разумеется, донцы, сотоварищи священника по рыбалке, без рыбы в свои курени не возвращались, да и Снесаревых угощали сполна. И не какой-нибудь краснопёрой мелочью, а, бывало, судаком, стерлядью одарят. С непременными приговорками, мол, щедрому Дону рыбы для казачьего племени не жаль, и им почему бы не поделиться с добрыми людьми.
Андрейке все казаки на рыбалке были милы, разве что вызывал лёгкую неприязнь всегда околачивавшийся возле них бессемейный казак Тараболкин, по прозвищу Табачок, — прокуренный, вечно под хмельком и вполне оправдывавший свою фамилию: он часами мог говорить без умолку, нимало не смущаясь своими повторами, разно звучащими, небывальщиной, понятной и ребёнку. Этот Табачок со временем зачастил в церковь и подолгу выстаивал у Распятия: видать, образ жизни о. Евгения и беседы со священником не прошли бесследно для веровавшего прежде разве что по большим церковным праздникам. Теперь не прочь он был порассуждать о Божественном, за разъяснениями почтительно обращался к о. Евгению и тут же с видом крайней озабоченности спрашивал у последнего, пойдёт ли и его сын по духовной части. «По духовной, — продолжал далее, — это спасительно для души, но надо ещё и Россию спасать, крепкий солдат и генерал нужен, вон сколько разноязыкого супостата на Севастополь давно ли навалилось, Крым чуть было не утянули за море, а сколько казачьей крови пролито за оный каменистый полуостровок».
Что за дивные дни выпадали в детстве! Синие, солнечные, полные надежд, радости, любви. И каждый день — что долгий месяц. Доставало времени задачи по арифметике порешать (в приходском училище, где преподавал отец, она Андрею поначалу никак не давалась, а затем словно всеми своими задачами и примерами враз разъяснилась) и иными уроками заняться; и детскую книжку про заставу богатырскую прочитать; и побывать у Бекренева колодца, окружённого купой раскидистых ракит, в тени которых у замшелого сруба присесть на поваленное бревно и о чём-то неясном подумать, помечтать.
А в субботние дни его с сестрёнками уводила к себе в гости бабка Ляпка, которая жила в маленьком курене на берегу безымянной речонки, совсем неподалёку втекавшей в Мечетку — речку, которую вскоре принимал Дон. Угощала просфорами. Затем расстилала овечью, с козьими рукавами шубу, прибауточно приглашая отдохнуть, «по козиночке поваляться».
Казачка-вдова знала множество старинных преданий, сказок, песен. Для Андрея и его сестёр она стала вроде пушкинской Арины Родионовны. Свои сказы сказывала она замечательно образным языком, как бы напевая их. Песни тоже звучали, особенно когда навещала бабку Ляпку соседка бабка Валичка, тоже вдова. Это только детям они представлялись пожилыми, а на самом деле каждой едва было за сорок, и были они женщины отцветающе красивые, певучие. Сохранившие верность своим мужьям, сложившим головы под Севастополем, и песни у них были соответственные: о любви заветной, о судьбе-разлучнице, о донском крае, куда казак уже не вернётся.
А в воскресные дни, ближе к вечеру, Андрей выводил из денника застоявшегося Улана, поджарого, в яблоках дончака, с сильными точёными ногами, готовыми, казалось, с места взять в карьер и скакать хоть до самого Чёрного моря. Десятилетний мальчуган взбирался на коня (за три года жизни в Камышевской он научился объезжать коней-трёхлеток под седло, мог управлять ими не хуже станичных ребятишек) и правил к донскому берегу. Улан медленно ступал в воду. Медленно пил, вскидывая голову и грустно, словно по-человечьи, вглядываясь вдаль. Раздавались близкие голоса казачек, стиравших в заводи бельё, из-за дальней луки доносилось лошадиное ржание.
Будто испив живой воды, конь брал сильный разбег и выносил мальчика на высокий Птичий курган. В сухих стеблях прошлогодних трав, в дремлющих шарах перекати-поля, меченный платиново-сизым ковылём да бисерным розоватым чабрецом, курган был сиротливо-печален. Но какой же простор открывался с его шлемовидного верха! Уходящий к морю Дон, раздольная степь, а на закатном западном горизонте вполнеба полыхает огромное, неправдоподобно малиновое солнце.