Книга Любовник - Маргерит Дюрас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот, значит, я познакомилась с богатым мужчиной, владельцем черного лимузина, не в кафетерии в Реаме, через два или три года после того, как мы потеряли концессию. Так я писала, но на самом деле это произошло на пароме, в день, о котором я сейчас рассказываю, под жарким солнцем, подернутым дымкой.
Через полтора года после этой встречи мать вернется с нами во Францию. Она продаст всю мебель. И в последний раз поедет на плотину. Сядет на веранде лицом к заходящему солнцу, и мы в последний раз посмотрим на Сиам, в последний раз, больше этого не будет, даже когда она снова уедет из Франции и вздумает вернуться в Индокитай, чтобы получить пенсию в Сайгоне, она уже не вернется к этой горе, к желто-зеленому закатному небу над лесом.
Надо еще сказать, что под старость мать снова начала работать. Она открыла школу французского языка, «Новую французскую школу», — это позволило ей частично оплачивать мою учебу и до конца своих дней кормить старшего сына.
Младший брат умер — сгорел в три дня от бронхопневмонии, сердце не выдержало. Вот тогда я и рассталась с матерью. Это случилось во время японской оккупации. Все было кончено. Я больше никогда не задавала ей вопросов ни о нашем детстве, ни о ней самой. Для меня она умерла вместе с младшим братом. И старший брат тоже. Мне так и не удалось превозмочь ужас, который вдруг обуял меня. И мне больше нет до них дела. С тех пор я не желаю ничего о них знать. Понятия не имею, как мать ухитрилась заплатить все долги ростовщикам; просто однажды они не пришли. Так и вижу их перед собой. Они сидят в маленькой гостиной нашего дома в Шадеке, в белых набедренных повязках, ни слова не говорят и сидят так месяцами, годами. Я слышу, как мать плачет и бранится в своей комнате, не хочет выходить, кричит: оставьте меня в покое, — но они будто не слышат, сидят спокойно, улыбаются и не уходят. А потом в один прекрасный день их словно ветром сдуло. И мать, и оба брата уже умерли. Вспоминать тоже слишком поздно. Я не люблю их больше. Не знаю даже, любила ли когда-нибудь. Я рассталась с ними навсегда. Память не сохранила ни запаха кожи, ни цвета глаз. Я не помню голоса матери, разве только одно — как тихо она говорила, когда под вечер ее одолевала усталость. Ее смеха я не помню, и криков тоже. Все кончено, не помню ничего. Поэтому мне так легко сегодня писать о ней — выходит так длинно, так подробно: она попросту обратилась в беглый почерк.
Мать жила в Сайгоне с 1932 по 1949 год. В декабре 1942 года умер младший брат. Она уже не могла сдвинуться с места. И осталась там, у его могилы, как говорила сама. Но потом все же вернулась во Францию. Мы встретились, когда моему сыну исполнилось два года. Слишком поздно, чтобы вновь обрести друг друга. Обе поняли это с первого взгляда. Что там было обретать? Она всецело принадлежала старшему сыну, остальному давно пришел конец. Она поселилась в департаменте Шер-и-Луара, в замке «под Людовика XV», там и умерла. С ней жила До. Мать все еще боялась ночи. Она купила ружье. До охраняла ее сон, сидя с ружьем в мансарде под крышей. Еще мать купила для старшего сына участок земли возле Амбуаз. Там были леса, он велел их срубить на продажу. И пошел играть в баккара в парижском ночном клубе. Все леса он проиграл в одну ночь. Вот это воспоминание, похоже, волнует меня: до слез жалко старшего брата, проигравшего деньги за лес. Я знаю, что утром его нашли на Монпарнасе, у кафе «Купель»: он лежал в своей машине и говорил, что хочет умереть. Как было дальше, не знаю. Но мать — невозможно вообразить, что она сделала со своим замком, и все для старшего сына, для своего ребенка, который в пятьдесят лет не научился зарабатывать деньги. Купила электрический инкубатор и установила его в большой гостиной на первом этаже. Вылупилось сразу шестьсот цыплят — сорок квадратных метров живой, копошащейся массы. Она не сумела как следует отрегулировать обогрев, цыплята вылупились слишком рано, ни один не мог есть. Шестьсот цыплят с разинутыми, незакрывающимися клювами, все умрут от голода; больше она не будет связываться с инкубатором. Я приехала в замок, когда они вылупились, — это был настоящий праздник. А потом — дохлые цыплята и несъеденный корм так воняют, что просто невозможно есть в этом замке, к горлу подступает тошнота.
С ней были До и ее сын, которого она называла «дитя мое», она умерла в большой комнате на втором этаже, куда пускала на ночь баранов, четыре-шесть баранов лежали у ее постели в морозные ночи, в последние зимы.
Здесь, в своем последнем доме на берегу Луары, когда она наконец успокоилась и перестала ездить туда-сюда, когда пришел конец этой семье, я впервые в жизни отчетливо увидела безумие. Увидела, что моя мать совершенно безумна. Я поняла: До и старший брат всегда знали об этом. А я нет. Мне никогда не приходило в голову, будто мать безумна. Она такая от рождения. Это у нее в крови. Безумие было для нее не болезнью, а нормальным состоянием. Она жила, полагаясь на До и старшего сына. Никто больше и представления об этом не имел. У нее всегда было много друзей, дружбу она хранила долгие годы, и в то же время появлялись новые знакомые, часто совсем молодые люди, приезжавшие служить в фактории в джунглях, да и потом, в Турени тоже — среди них было много отставных колониальных чиновников. Люди всегда тянулись к ней, независимо от ее возраста, их привлекал ее ум — такой живой ум, говорили они, ее веселость, естественный нрав, не покинувшие ее и в старости.
Я не знаю, кто сделал снимок, на котором так ясно видно отчаяние. Тот, где мы во дворе дома в Ханое. Может быть, отец щелкнул фотоаппаратом в последний раз. Через несколько месяцев его отзовут во Францию — по состоянию здоровья. Перед этим он получит новое назначение — в Пномпень. И пробудет там несколько недель. Жить ему осталось меньше года. Мать откажется последовать за ним во Францию, останется там, куда мы переедем, не сдвинется с места из Пномпеня, из великолепной резиденции на берегу Меконга, в бывшем дворце камбоджийского короля, посреди огромного парка, растянувшегося на много гектаров, где матери всегда страшно. Ночью мы сами ее боимся. Спим вчетвером в одной постели. Мать говорит: я боюсь ночи. В этом дворце она узнает о смерти отца. Узнает до прихода телеграммы, как только увидит знак и поймет его, увидит птицу, которая среди ночи будет, обезумев, метаться и биться в большом кабинете в северной части дома — дома моего отца. А еще за несколько дней до смерти мужа мать увидит призрак отца — своего отца. Она зажигает свет. Он здесь. Стоит у стола в большой восьмиугольной гостиной. Смотрит на нее. Я помню крик, помню, как она звала на помощь. Она разбудила нас, рассказала про призрак, рассказала даже, как он был одет — в серый праздничный костюм, как стоял и смотрел ей в глаза. Она говорит: я позвала его, словно раньше, в детстве. И совсем не испугалась. Бросилась к призраку, и тут он исчез. Оба, отец и дед, умерли в дни и часы, когда появлялись птицы и призраки. Наверное, поэтому мы так восхищались матерью — она знала все на свете, даже смерть.
Элегантно одетый мужчина вышел из черного автомобиля и закурил английскую сигарету. Он смотрит на девушку в мужской фетровой шляпе и золотых туфельках. Медленно приближается к ней. Заметно, что он смущен. Сначала даже не улыбается, только предлагает ей сигарету. Пальцы его слегка дрожат. Между ними преграда — ведь он не белый, он должен еще преодолеть этот барьер, потому его и бьет нервная дрожь. Она отвечает, что не курит: нет, благодарю вас. И ничего больше, не просит оставить ее в покое. Теперь ему уже не так страшно. И он говорит ей: это словно чудесный сон. Она не отвечает. Действительно, стоит ли отвечать, и что, собственно, она может сказать? Девушка ждет. Тогда он спрашивает: а откуда вы едете? Она объясняет — ее мать преподает в женской школе в Шадеке. Он на минуту задумывается, а затем говорит, что много слышал о ее матери; надо же, не повезло ей с этой концессией, кажется, в Камбодже, не так ли? Да, правда.