Книга Зимняя жатва - Серж Брюссоло
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В полутьме сотрясаемого взрывами жалкого убежища Жюльен лихорадочно проигрывал в уме всевозможные варианты: мать в Лондоне спасется вместе с другими беженцами под гул фашистских самолетов «V-1», мать среди партизан-подпольщиков, в грубой, уродующей ее куртке ползет в зарослях кустарника, чтобы не наткнуться на немецкий патруль. Однако самую мучительную тревогу в этих видениях у него вызывали мужчины. Безликие, но из плоти и крови, они пребывали в опасной близости к Клер, касались ее — иногда случайно, а порой и намеренно… Эти картины причиняли мальчику боль, и он чувствовал, как судорожно сжимаются большие пальцы его ног в грубых башмаках на деревянной подошве. Жюльен содрогался при мысли, что однажды мать явится за ним в пансион в сопровождении широкоплечего, с отливающим синевой подбородком типа.
Больше всего на свете Клер боялась старости. Там, в доме деда, она часами простаивала перед зеркалом, рассматривая едва намечающиеся морщинки возле глаз. Интересно, пять лет — это много по понятиям взрослых? Успеешь ли состариться за такой срок? Жюльен с трудом представлял Клер в образе сухонькой старушки. Ему было известно, что пять лет — половина собачьего века. А что значат они для женщины? Он попробовал произвести подсчет, и выходило, что мать начнет стареть, когда ей исполнится тридцать. Подумать только, тридцать! Невообразимо много. Жюльен не в состоянии был определить возраст тех, кому за двадцать: все без исключения казались ему пожилыми, что бы при этом они о себе ни думали. Стремясь получше во всем разобраться и получить данные для сравнения, мальчик принялся расспрашивать женщин, служивших в пансионе, о том, сколько им лет. Мадемуазель Мопен его отругала: ни в коем случае нельзя интересоваться возрастом дам!
Хуже всего, что у него даже не было фотографии Клер. Они покинули дом в такой спешке, что мысль об этом ему и в голову не пришла. Да и слишком уж мал был он тогда, чтобы все предусмотреть. Теперь, не имея возможности обращаться к снимку — надежному документу, — дабы вспоминать ее лицо, Жюльен со все возрастающим отчаянием ощущал, как, растворяясь, исчезает из памяти образ матери. Тщетно пытался он представить лицо Клер — оно ускользало, подернувшая его пелена не рассеивалась, а, наоборот, становилась все плотнее, словно мать медленно отступала в полосу тумана, неумолимо поглощавшего ее с каждым шагом. Поразительно, но черты деда Шарля оказались неуязвимыми, они так и стояли перед глазами, словно высеченные из камня, и эта чудовищная несправедливость приводила Жюльена в бешенство.
В попытке воспрепятствовать полному исчезновению образа Клер мальчик, не посвящая никого в свою тайну, начал вести что-то вроде дневника, состоявшего из рисунков, где он по памяти воспроизводил картины прошлого. Мать, дом, сад. Снова и снова мать, во всевозможных позах, по-разному одетая. Адмирал, разумеется, присутствовал тоже, в образе мрачного пастыря. Увы, последняя иллюстрация удалась плохо: пальцы не слушались, и невольно вместо устрашающей фигуры с палкой выходили какие-то каракули.
Увидев рисунок, Антонен воскликнул:
— Ничего себе Дед Мороз! Можно подумать, он в трауре. Чучело какое-то, им только детей пугать!
Художеством своим Жюльен был доволен. Рисовал он хорошо — недаром мадемуазель Мопен часто его хвалила. От ее слов мальчик заливался краской, но ведь что правда, то правда: глаз у него был верный и выходило похоже.
Война поставила под удар привычки и жизненные удобства каждого. Но дети переносили лишения легче, чем взрослые: привычный ход существования был нарушен, что в какой-то мере удовлетворяло свойственную им жажду новизны.
Леон Вердье, ярый противник черного рынка, всячески давал понять, что не потерпит общения своих воспитанников со спекулянтами.
— Война, — разъяснял он в столовой, когда ученики рассаживались за длинными столами, — разразилась как раз вовремя, чтобы заставить нас бороться с ленью. Франция погрязла в сибаритстве, в праздности оплачиваемых отпусков, в стремлении к легкой жизни. Все думают только об отдыхе! Утрачен вкус к подвижничеству, к хорошо выполненной работе. Народный фронт, проводя политику бездельников, толкнул нас на неправедный путь — путь легкости, и тут же последовало возмездие. Почивая на лаврах Первой мировой, мы стали побежденным народом. Теперь самое время пробудиться от спячки, и каждый должен доказать, что избавился от этого наваждения, избрав путь честности. Выпавшее на нашу долю испытание позволит нам очиститься, общество выдвинет новых вождей — молодых, сильных, не одурманенных сомнительными теориями. Они научатся правильно мыслить, и для них прежде будет дело, а уж потом — слово. Женщины низко склонят головы, займут подобающее им место и перестанут обезьянничать в попытке сравняться с мужчинами умственными способностями. Они смирятся со своей чисто физиологической функцией, определенной самой природой, положившей предел их развитию, и вспомнят о преданности и покорности.
Вам же, дети мои, ни в коем случае не следует брать пример с пустословов, которые бесчестят столицу, молодых дегенератов, демонстрирующих перед нашими поработителями жалкий пример «французского возрождения». Воспользуйтесь моментом для очищения, закалитесь в испытании, поднимайтесь, гордые и прямые, как молодые дубки! Позже вы оцените шанс, вам ниспосланный, и не станете проклинать этот период вашей жизни. Вы плохо питаетесь? Это правда. Мерзнете? И это правда. Но правда и то, что только в лишениях выковываются души избранных, будущих вождей. Война не даст вам погрязнуть в безделье, размягчить свою душу праздностью. У молодых волков желудок всегда пуст — ибо таково необходимое условие для удачной охоты. Пусть эти гордые звери во всем служат вам примером. Держите голову высоко поднятой и не слушайте голоса желудка. Да будет щедрой ваша зимняя жатва! Вот что вы должны вынести из военного лихолетья.
Речь эта, с незначительными вариациями, повторялась каждую неделю. Редко она произносилась на одном дыхании — помехой был непрестанный кашель старины Леона. Обычно перед тем, как начать выступление, оратор проглатывал две большие ложки сиропа ююбы[8], отчего рот у него становился черным.
Жюльену особенно нравилась часть, в которой говорилось о молодых волках. Временами, когда Вердье бывал особенно в ударе, он приправлял ее латинскими цитатами, наподобие: Magnus ab integro saeculorum nascitur orbo[9], или: Нипс saltem everso juvenem succurrere saeclo/Neprohibet[10], которых никто не понимал. Заключал свою речь он всегда одинаково:
— Пансион переживет все невзгоды, не опустившись до мошенничества, унижающего честь нации. Нет — черному рынку! Нет — постыдному обмену! Да падет кара небесная на головы тех, кто выменивает яйца и масло на табак для удовлетворения своих гнусных страстишек! Наше учреждение останется на высоте. Выживанию — да! Спекуляции — нет! Подобно обитателям Ноева ковчега во времена Всемирного потопа, мы сумеем обеспечить себя всем необходимым и хлопнем дверью перед носом сволочи, которая обогащается на несчастье французов.