Книга Любовники смерти - Джон Коннолли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь мне кажется, что все мое детство я провел в Перл-Ривер, но это не так. Мы переехали туда, когда мне было около восьми лет, когда отец стал уставать от долгих поездок в Нью-Йорк из маленького городка, где они с моей матерью жили дешево благодаря доставшемуся ему дому после смерти его матери. Отцу было особенно тяжело в те недели, когда он работал в смену с 8:00 до 4:00, что на самом деле оказывалось с 7:00 до 3:30. Ему приходилось вставать в пять утра, иногда даже раньше, чтобы добраться до Девятого округа, неспокойного района, занимавшего менее одной квадратной мили в Нижнем Ист-Сайде, но где случалось до семидесяти пяти самоубийств в год. В эти недели мы с матерью почти не видели его. Да и другие смены в шестинедельном цикле были не намного лучше. От него требовалось работать одну неделю с 8:00 до 16:00, одну – с 16:00 до 00:00, еще одну – с 8:00 до 16:00, две – с 16:00 до 00:00 (в эти недели я видел его только по выходным, так как он спал, когда я утром уходил в школу, а когда я возвращался, он был уже на работе), и обязательно одну с 00:00 до 8:00, и это так сбивало его внутренние часы, что под конец он чуть ли не впадал в бред от усталости.
Полиция Девятого округа работала по так называемой «девятиотрядной схеме» – девять отрядов по девять человек, в каждом сержант. Такая система возникла в пятидесятых, и с ней было покончено в восьмидесятых, а заодно и с большей частью порожденного ею товарищества. Мой отец служил в Первом отряде, где сержантом был человек по имени Ларри Костелло, и это он предложил отцу подумать о переезде в Перл-Ривер. Там жили все копы-ирландцы, и этот городок славился своими парадами на День святого Патрика, самыми большими после парадов в Манхэттене. Этот городок был также побогаче, средний уровень дохода тут вдвое превышал средний уровень по стране, и здесь царил дух комфорта и процветания. И здесь имелось достаточно свободных от службы копов, чтобы построить полицейское государство. Тут водились деньги, и город имел собственное лицо, определяющееся общими национальными связями. Хотя мой отец сам не был ирландцем, но он был католик, знал многих жителей Перл-Ривер, и ему было легко с ними. Мать не выразила никаких возражений против переезда. Если это даст ей больше времени видеть мужа и в какой-то мере избавит его от стресса и напряжения, к тому времени так явно запечатлевшихся на его лице, она была готова переехать хоть в земляную яму, накрытую брезентом, и довольствовалась бы этим.
Итак, мы переехали на юг, а поскольку все в нашей жизни, что после этого пошло наперекосяк, связано с Перл-Ривер, для меня этот городок стал главным воспоминанием о детстве. Мы купили дом на Франклин-авеню, недалеко от перекрестка с Джон-стрит, где до сих пор стоит объединенная методистская церковь. На особом риелторском языке дом назывался «требующий ремонта»: пожилая леди, прожившая в нем бо́льшую часть своей жизни, недавно умерла, и ничто не говорило о том, что с 1950 года она много занималась домом, разве что иногда проводила веником по полу. Но зато дом был больше, чем мы могли бы себе позволить в иных обстоятельствах, а такие вещи, как отсутствие заборов между соседями и открытые дворики, выходящие на улицу, очень привлекали отца. Это давало ему ощущение пространства и общности. Идея о том, что хороший забор порождает хороших соседей, не имела большого хождения в Перл-Ривер. Зато некоторые здесь находили концепцию забора слегка тревожной – как признак разъединения, что ли, какой-то обособленности.
Моя мать погрузилась в местную жизнь. Если существовал какой-нибудь комитет, она в него вступала. Для женщины, которая, по большинству моих воспоминаний, казалась самодостаточной и замкнутой, отдаленной от себе подобных, это было изумительное преображение. Мой отец, наверное, задумывался, не завела ли она интрижку на стороне, но это было всего лишь реакцией женщины, оказавшейся в лучшем месте, чем было раньше, с мужем, более удовлетворенным, чем раньше. Впрочем, она по-прежнему досадовала, что он каждый день уходит из дому, и вздыхала с плохо скрытым облегчением, когда он невредимым возвращался после дежурства.
Моя мать: теперь, когда я перерыл подробности нашей жизни в этом месте, мои отношения с ней стали казаться мне все менее и менее нормальными, если это слово вообще можно применять для семейных взаимоотношений. Порой она казалась отдаленной от своих сверстниц, но то же самое можно сказать про ее отдаленность от моего отца и от меня. Не то чтобы она скрывала свою привязанность или не была со мной ласкова. Она восторгалась моими успехами и утешала в моих неудачах. Она выслушивала и наставляла – и любила. Но на протяжении большой части моего детства мне казалось, что она не действовала сама, а я вынуждал ее к этому. Я приходил к ней, и она делала все, что мне было нужно, но никогда это не делалось по ее инициативе. Как будто я был своего рода экспериментом, зверюшкой в клетке, чем-то таким, за чем наблюдают, следят, чтобы вовремя покормить и напоить, проявить любовь и высказать одобрение, чтобы обеспечить выживание, но не более того.
Или, возможно, это просто игра памяти, начавшаяся, когда я взбаламутил резервуар прошлого, а когда муть уляжется и откроет мне вид до дна, станет видно, что же было на самом деле.
После убийств и того, что за ними последовало, она сбежала на север в Мэн, взяв меня с собой в то место, где выросла сама. До самой ее смерти, когда я еще учился в колледже, она отказывалась обсуждать со мной подробности событий, которые привели к смерти моего отца. Она замыкалась внутри себя, а там был только рак, который отнимет ее жизнь, постепенно колонизируя клетки ее тела, как плохие воспоминания вытесняют хорошие. Теперь я задумываюсь, как долго рак поджидал ее, если действительно тяжелая эмоциональная травма каким-то образом включила физическую реакцию, когда моя мать оказалась преданной на двух фронтах: своим мужем и своим телом. Если это действительно было так, то рак начал свое дело за несколько месяцев до моего рождения. Я стал своего рода стимулом наряду с поступками моего отца, поскольку одно вытекает из другого.
Наш дом не сильно изменился, хотя краска облупилась, верхние окна покрылись грязью, а разбитая черепица, как темные, искрошившиеся зубы, говорила о плохом уходе. Его серый цвет слегка выцвел, стал бледнее, чем раньше, когда я жил здесь, но двор был все так же не огорожен, как и у остальных соседей. Крыльцо застеклили, и кресло-качалка и ротанговая кушетка, обе без подушек, стояли на улице. Оконные рамы и дверные косяки были теперь выкрашены черным, а не белым, а там, где раньше на клумбах росли заботливо опекаемые цветы, остался лишь газон с худосочной клочковатой травой, видневшейся там и сям сквозь собранный в кучи смерзшийся снег. И все же во всем этом узнавалось место, где я вырос. Там, где когда-то была гостиная, шевельнулась штора, и я увидел с любопытством смотрящего на меня старика. Я кивнул ему в знак того, что знаю о его присутствии, и он отступил в тень.
Над входной дверью располагалось двойное окно, в одной его половине стекло разбилось, и вместо него был вставлен картон. Когда-то там сидел мальчик и смотрел на городок, который был его миром. В той комнате что-то оставалось от меня после смерти отца: может быть, доля невинности или последние остатки детства. Все это было отобрано у меня выстрелом, заставившим меня сбросить прежнее, как змеиную кожу или оболочку куколки насекомого. Я чуть ли не видел его, этот маленький призрак, – фигурку с темными волосами и прищуренными глазами, слишком погруженную в себя для своих лет, слишком одинокую. У мальчика были друзья, но он так и не избавился от чувства, что навязывается им, когда зовет их выйти, и что они делают ему одолжение, играя с ним или приглашая посмотреть телевизор. Было легче, когда они собирались вместе, играли летом в парке в софтбол или в футбол, если из летнего лагеря возвращался или еще туда не отправился Дэнни Йетс, единственный из его знакомых, кто восторгался «Космосом» и которому его дядя, служивший на военной авиабазе в Англии, присылал журнал Shoot!. Дэнни был на пару лет старше остальных ребят, и они отставали от него во многом.