Книга Опасные гастроли - Далия Трускиновская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сколько раз я просила не называть меня мисс Бетти! — воскликнула я чересчур громко, и тут заголосили трубы.
— Любимец публики итальянской, парижской, венской и санкт-петербуржской Лучиано Гверра покажет вам, дамы и господа, что есть жизнь конного солдата! — объявил толстый господин во фраке и с бичом.
Оркестр заиграл нечто на манер военного марша, и на манеж выехал бородатый господин самого жалкого вида, в широких и длинных, ободранных по краям панталонах, большой пятнистой куртке с медными пуговицами, шляпе с поникшими полями и с узлом на палке — одним словом, бродяга бродягой. Он озирался по сторонам, словно удивляясь, как это он угодил в столь блестящее общество, и озадаченно чесал в затылке.
Толстяк во фраке подстегнул его гнедую лошадь, она пошла сперва рысью, затем укороченным галопом. Бородатый чудак вскочил ногами на седло и завертелся на нем, прикладывая ладонь ко лбу и озирая несуществующие окрестности. При этом он не забывал смешить публику — то шлепнется на седло, растопырив ноги в огромных деревянных башмаках, то опять вскочит. Пока он так колобродил, юноши в зеленых мундирах вынесли и прислонили к столбу немало всякого добра, но сделали это очень быстро и загородили собой.
Мелодия сменилась, грянули литавры — и бродяга завертелся на бегущей лошади, словно бы в вихре огненных языков, а когда мнимый огонь опал — оказалось, что он стоит, как солдат на часах, в высоких сапогах, белых лосинах, мундире и кивере. Борода тоже куда-то пропала, а в руках у наездника было ружье с примкнутым штыком, которое ему бросили с середины манежа. Он стал показывать все солдатские эволюции с ружьем — и это на полном скаку! Мелодия опять сменилась — судя по грому барабанов, началась война, и солдат отправился в бой. Бой для него состоял во всевозможных прыжках, и более того — были растянуты ленты над манежем, и лошадь тоже совершала прыжки, довольно высокие.
Наконец в оркестре бухнул барабан — сие означало, что наездника смертельно ранили. Он схватился за грудь, зашатался и рухнул на конскую спину, зацепившись ногой за незримый для всех крюк и повиснув вниз головой. Чертя рукой по взбитым опилкам, он проехал еще один круг — и вновь затрубили трубы. С непостижимой ловкостью покойник взмыл вверх, сорвал с себя кивер, мундир, все солдатские доспехи — и явился в образе античного божества в хитоне, с крыльями и трубой у губ. Это был, очевидно, гений Славы… но мне уж стало не до античной мифологии…
Стоя в балетном арабеске, по кругу летело дивное существо, чернокудрое, с огромными черными глазами, с вдохновенным прекрасным лицом. Ничего подобного я в жизни не встречала! Музыка гремела так, что я едва не лишилась рассудка. Дождь цветов летел с галереи и из лож. Мужчины кричали: «Браво! Браво, Гверра!»
Второй ярус лож был поставлен так, что человек, там сидящий, мог смотреть наезднику, галопировавшему стоя, глаза в глаза. Злая шутка судьбы — наши глаза встретились…
Моя душа неслась, захлебываясь встречным ветром, по какому-то незримому кругу вдали от тела, неслась, не осознавая пространства вокруг себя и погружаясь с каждым устремленным ввысь витком все более в черные, широко распахнутые, прекрасные глаза.
Если бы мне рассказали, что такое возможно, я отвечала бы одним словом:
— Безумие!..
Рассказывает Алексей Сурков
Хотя я до скончания дней моих не собирался возвращаться в Ригу, судьба распорядилась так, что я покинул свою прекрасную квартиру в Кронштадте и в сопровождении преданного моего Тимофея Свечкина, который за долгие годы стал мне почти другом, отправился исполнять комиссию моей драгоценной бестолковой сестрицы.
Вообразите себе наседку, окруженную подросшими цыплятами, уже довольно бойкими, чтобы носиться по всему двору, и вы получите сестрицу мою. Однако наседка выгодно от нее отличается тем, что умеет призвать к порядку свое потомство, и пернатые озорники по приказу покорно собираются вокруг нее. А сестрица никогда не умела навести порядок в собственном доме, да у нее и времени на то не было — все рожала и рожала.
Когда я прибыл к ней, она вышла мне навстречу, рыдающая, держа на руках младенца, моего самого младшего племянника, а за подол ее держался другой младенец, полуторагодовалый.
— Отчего носишь ты дитя на руках? — спросил я. — У тебя же есть колясочка, которую я усовершенствовал.
Сестрица уставилась на меня, словно не понимая, о чем я ей толкую.
Говорят, нынче появились господа литераторы, которые восторгаются таким типом замужней женщины: вместо нарядов — заношенный шлафрок с помятым чепчиком, от былых знаний и умений не осталось ровно ничего, помышление лишь о кашке для младенцев да о пеленке с желтым, вместо зеленого, пятном. Я бы поселил их под одним кровом с моей сестрицей — и если бы они более суток выдержали вопли двенадцати моих племянников и смрад, идущий с кухни, где подгорает каша в котле, мало чем поменьше полкового, да кипятят в другом котле пресловутые пеленки, я бы выплатил им премию в тысячу рублей!
Наконец я выяснил, что стряслось, но не ужаснулся, а расхохотался. Иначе и быть не могло.
Сестрица моя, госпожа Каневская, как ты, читатель, уже догадался, замужем, и замужество это можно почесть счастливым: двенадцать отпрысков, не шутка! Одна беда — супруг ее, господин Каневский, существо самого хрупкого здоровья, оттого и в армии не служил. Это случается, когда младенцев держат в тепле и не приучают их к холодному воздуху. Я неоднократно говорил о том сестрице, приводя в пример графа Александра Васильевича Суворова, но в ответ слышал одно: своих заводи, их и обливай ледяной водой!
Дети в этом доме растут избалованные, маменька — главная им потатчица, вот и случилась неприятность: племянник Ваня, четырнадцати лет от роду, мечтавший пойти в гусары, сбежал из-под родительского крова. Казалось бы, радоваться надо, что юноша избавился от присмотра оголтелой наседки, которая, дай ей волю, его запеленает и тремя меховыми одеялами укутает. Я так сестрице и сказал, присовокупив, что если Ваня полюбился полковому начальству и его решено оставить, то пальцем не шевельну ради его водворения в детскую!
— И чего бы не полюбиться? — спросил я. — Дитя у тебя, к счастью, выросло отменное, а в седле сидит почище гусарского ротмистра или донского казака. Лучше бы, конечно, Ваня вздумал служить во флоте, ну да и гусары — тоже ничего, сойдет…
Касательно флота — каюсь, мой недосмотр. Слишком мало времени я провел с племянником и не успел его увлечь своими морскими историями, которых за годы службы накопилось — хоть отбавляй. А в родне у господина Каневского — два ахтырца и один изюмец. Как соберутся да как начнут двенадцатый год вспоминать — то и выходит, что они втроем более французов порешили, чем их во всей Бонапартовой армии имелось.
Мне тоже есть что порассказать о двенадцатом годе, но всему — свой час.
— У тебя бесчувственная душа! — объявила сестрица, продолжая рыдать.
— Зато у тебя больно чувствительная. С этим вашим русским безалаберным воспитанием, когда дитя до десяти лет водят на помочах, а к шестнадцати отставной солдат обучает его четырем правилам арифметики…