Книга Мое имя Бродек - Филипп Клодель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, ранняя пташка! – повторил он. – Так куда ты собрался?
Гёбблер впервые спросил меня о чем-то. Я колебался. Был сбит с толку. Слова теснились у меня во рту и сталкивались друг с другом, как камешки в горном потоке. Гёбблер концом своей палки отбросил улитку, которая спокойно ползла к нему, затем перевернул ее. Это была небольшая улитка с черно-желтой раковиной, с тонким, изящно прорисованным тельцем, полным невинной грации. Немного удивившись, она не спеша втянула в раковину тело с хрупкими рожками. Гёбблер приподнял свою палку и ударил по зверюшке. Разбил ее, как орех.
– Поберегись, Бродек… – пробормотал он, не сводя глаз с улитки, которая превратилась в бежевую липкую слизь вперемешку с обломками раковины.
– Поберегись, хватит уже несчастий… – добавил он.
Он перевел глаза на меня и ухмыльнулся, задрав губы. Я впервые увидел, как он улыбается, и заметил его зубы, серые и острые, очень острые, словно он подпиливал их каждый вечер. Я ничего не ответил. Чуть было не пожал плечами, но сдержался. Только по спине побежали мурашки. Я поглубже натянул кепку на уши и виски и ушел, больше не глядя на него. На лбу выступило немного пота. Заголосил один из Гёбблеровых петухов, остальные подхватили. Их вопли стучали в моей голове. Вокруг меня вихрились налетавшие из глубин ущелья порывы ветра, пропитанные запахом смолы, буковых орешков, вереска и мокрого камня.
На улице Пюппензальтц, нашей главной улице, от двери к двери ходил старый Онмайст. Это особенный пес. Ohnmeist на диалекте значит «бесхозный», его так прозвали, потому что у него нет хозяина и он никогда его не хотел. Он избегает других собак и детей и удовлетворяется малым, выпрашивая пропитание под окнами кухонь. Иногда сопровождает того, кто не против, в поля или в леса, спит под звездами, а когда слишком холодно, скребется под дверями амбаров, где ему охотно предоставляют немного соломы и миску супа. Это крупный барбос с рыжеватыми подпалинами ростом с грифона, но с короткой густой шерстью, как у легавой. Наверняка в нем перемешалась кровь многих пород, но поди разбери, каких именно. Когда он подошел и обнюхал меня, я вспомнил, что, когда ему навстречу попадался Андерер, он всегда помахивал хвостом и раза два-три коротко и весело тявкал. И тогда Андерер останавливался, снимал свои перчатки – красивые перчатки из очень тонкой и мягкой кожи – и гладил его по голове. И было очень странно видеть их обоих вот так: благодушного и счастливого пса, спокойно принимавшего ласку, хотя никто из нас не мог приблизиться к нему по-настоящему и тем более прикоснуться, и Андерера, гладившего бедолагу голой рукой и смотревшего на него, как на человека. Но этим утром в глазах Онмайста блестело какое-то беспокойство. Он трусил рядом, время от времени коротко и жалобно поскуливая. И держал голову опущенной, словно она вдруг стала слишком тяжела для него, слишком занята мучительными раздумьями. У источника Урби мы расстались, и он исчез в улочке, ведущей к реке.
У меня и самого засела в голове мысль, крутившаяся там во время беспокойной ночи: мне надо поговорить с Оршвиром, мэром. Надо с ним увидеться, чтобы он ясно сказал, чего все ждут от меня? Я дошел до того, что начал даже сомневаться, правильно ли понял слова Гёбблера, не приснилось ли мне его присутствие на скамье, не была ли вчерашняя сцена в трактире, тиски этих тел, клещи этих лиц вокруг меня, это требование и это обещание сделаны из того же вещества, что и некоторые странные сновидения.
Дом Оршвира единственный, который по-настоящему упирается в лес. А также самый большой в нашей деревне. Постройка производит впечатление достатка и силы, хотя это всего лишь большая старинная ферма, правда, процветающая, тучная, с огромными крышами и стенами, сложенными наподобие неровной шашечницы из гранита и песчаника, но людям она кажется чуть ли не замком. Впрочем, я уверен, что и сам Оршвир немного принимает себя за кастеляна. Это неплохой человек, хотя и безобразный, как варварский полк при полном параде. Поговаривают, что будто бы, как это ни странно, именно безобразие обеспечило ему немало побед в том возрасте, когда бегают на танцульки. Люди много и слишком часто болтают, чтобы ничего не сказать. Несомненно лишь то, что Оршвир женился на самой богатой невесте в округе, на Ильде Попенхаймер, чей отец владел пятью лесопилками и тремя мельницами. В придачу к этому наследству она подарила ему двоих сыновей: вылитые копии их папаши.
Теперь это сходство совершенно неважно, потому что они оба мертвы; я ведь говорю о прошлом. О самом начале войны. Их имена выбиты на памятнике, который деревня воздвигла между церковью и кладбищем. Он изображает коленопреклоненную женщину, закутанную в просторные покрывала, правда, не совсем понятно, то ли она молится, то ли вынашивает планы мщения: Гюнтер и Герард Оршвир, двадцати одного года и девятнадцати лет. Мое имя тоже было на этом монументе, но, поскольку я вернулся, Баеренсбург, дорожный рабочий, его стесал. Ему пришлось очень нелегко. Высеченное на камне всегда удаляется с большим трудом. Так что на этом памятнике мне порой еще удается прочесть свое имя. У меня это вызывает улыбку, но Эмелия содрогается. Ей не нравится проходить мимо.
Люди шепчутся, что Оршвир стал мэром именно благодаря гибели своих сыновей. Хотя в их смерти не было ничего героического. Они сами себя убили на наблюдательном посту, играя с гранатой, как мальчишки. Да, в сущности, они и были всего лишь большими детьми, решившими, что война вдруг сделала их мужчинами. Взрыв слышали даже в деревне. Это был первый. Все побежали к маленькому наблюдательному посту, который соорудили возле дороги, идущей через границу прямо посреди выгона Шёнбее, на пригорке, прикрытом большой рыжей скалой в пятнах нефритового лишайника. От поста не осталось ничего, ни будки, ни мальчишек. Один все еще сжимал руками живот, пытаясь удержать вылезавшие внутренности. У другого была начисто оторвана голова, которая пристально на нас смотрела. Их похоронили через день в белых льняных простынях и в дубовых гробах, которые столяр Фиксхайм сделал с особым тщанием. Это были наши первые павшие. Священник Пайпер, в то время еще пивший только воду, прочитал проповедь, где речь шла о случайности и об избавлении. Мало кто из нас ее понял, но людям очень понравились слова, которые он подобрал, по большей части редкие или очень старинные; они долго раскатывались эхом меж колонн под сводами, среди дыма ладана и мягкого света, исходящего от свеч и витражей нашей маленькой церкви.
Я вошел во двор фермы, еще пустынный в этот час. Он огромен. Сам по себе настоящая страна, окаймленная прекрасными навозными кучами. Вход увенчан большой красной аркой из точеного дерева, с резными украшениями в виде листьев каштана, посреди которых можно прочесть: «Böden und Herz geliecht», что означает примерно: «Чрево и сердце едины».
Я часто ломал себе голову над смыслом этой фразы. Мне сказали, что ее велел вырезать еще дед Оршвира. Хотя я говорю «мне сказали», на самом деле это сообщил мне Диодем, учитель. Он был старше меня, но мы понимали друг друга, как два товарища. Ему нравилось сопровождать меня в моих вылазках для обследования местности, когда он располагал досугом, а я находил удовольствие, болтая с ним, поскольку он был незаурядным человеком, который часто, не всегда, но часто, проявлял мудрость, много знал, наверняка даже больше, чем признавался, умел превосходно читать, писать и считать, потому-то, впрочем, предыдущий мэр и сделал его учителем, хотя он был родом не из нашей деревни, а пришел из другой, находившейся южнее, в четырех часах ходьбы от нее.