Книга Погребальный поезд Хайле Селассие - Гай Давенпорт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он описывал Орфея верхом на красной корове Ашанти, а Эвридика внизу, под землей пробирается сквозь корни древесные.
Аполлинер набил махоркой глиняную трубочку и прикурил от итальянской спички из алого коробка, на котором в овале венка из оливковых ветвей и колосьев пшеницы красовался портрет Короля Умберто.[26]Куря, он постукивал пальцами по колену. Моргал. Умберто походил на короля Филипа работы Веласкеса.
— Моя жена, — продолжал Джойс, — все время в Париже ищет Голуэй. Мы переезжаем каждые полтора месяца.
И пришли к Орфею красная мышь со всем своим выводком, жуя листик володушки, зевающий леопард, да пара койотов на цыпочках.
Все пальцы Джойса были усеяны перстнями, шарик увеличенного глаза плескался в линзе, Джойс говорил о фее, которая ночь напролет ворошит на земле ольховые листья, чтобы они смотрели в сторону Китая. О творении сказал он, что не имеет ни малейшего понятия — поскольку так искусен шов. Ухо блохи, чешуйки на крыльях мотылька, нервные окончания морского зайца, боже всемогущий! да рядом с анатомией кузнечика Шартр — какой-то кулич из грязи, а все роскошные картины Лувра в своих рамах — куриная мазня.
Поезд наш как раз шел по бульвару Монпарнас, что в Барселоне.
— Как женщина взбивает болтушку на пирог, — говорил Джойс, — так же королевские кони, белые, из Голуэя, грызя удила, все в мыле, грохоча копытами по скалам, точно Атлантика в январе, взрывают дерн, пыль, хлев, сад. В скачках, которые кабакам достались от пещер, — энергия. Ибсен в шляпе держал зеркальце — причесывать свою гриву, твой скандинавский граф пожирал глазами его синий зуб в стакане, за который тот отдал в Византии шкурки сорока белок, слава Фрейе.[27]
Аполлинер показывал паспорт охраннику, подошедшему вместе с кондуктором. Они пошептались, сблизив головы, — кондуктор с охранником. Аполлинер снял с полочки шляпу и надел ее. Повязка на голове не давала шляпе сесть плотно.
— Je ne suis pas Balzac,[28]— сказал он.
Мы проехали красные крыши и желтые склады Бриндизия.
— Ni Michel Larionoff.[29]
— Рыба-кит, — говорил Джойс, — слушает из моря, дельфины, медузы с рюшами, моржи, морские улитки и желуди. Сова прислушивается с оливы, голубка — с яблони. И всем он говорит: Il n’у a que l’homme qui est immonde.[30]
Где-то в этом поезде лежал Лев Иуды, Рас Таффари, сын Раса Маконнена. Его копьеносцы атаковали бронемашины итальянского Corpo d’Armata Africano,[31]прыгая с оскаленными зубами.
Его леопардам выделили отдельный вагон.
Когда мы описывали плавный поворот, я заметил, что локомотив наш нес на себе Императорский Штандарт Эфиопии: коронованный лев держит украшенный знаменем крест в пентаде давидовых звезд на трех полосах — зеленой, желтой и красной. На штандарте было что-то начертано по-коптски.
Миновали истерзанные и выветренные холмы далматского побережья, изъеденные оврагами, точно древние стены — пятнами. Каждый из нас, взглянув на разор этих холмов, подумал о пустошах Данакиля, краснокаменных долинах Эдома, черных песчаных переходах Бени-Таамира.
Время от времени из вагона, везшего Хайле Селассие, до нас доносились долгие ноты какого-то первобытного рога и жесткий лязг колокола.
Мотыльки трепетали на пыльных стеклах. Маместры, Эвкалиптеры, Антиблеммы. И — О! какие сады виднелись за стенами и оградами. Под Барселоной, будто во сне, мы увидели саму La Belle Jardiniere[32]— с голубками и осами, среди цветов, с верными своими признаками: цаплей-бенну на высоких синих ногах, венцом из бабочек, пряжкой из красной яшмы, красивыми волосами. Она была занята — вытягивала тоненькие струйки воды из платана.
— Улица Ваван! — довольно отчетливо произнес Аполлинер, будто обращаясь ко всему вагону. — Именно оттуда Ла Лорансен[33]отправилась в Испанию с птичкой на шляпе и пшеничным колоском в зубах. Как раз когда ее поезд отходил от вокзала Сен-Лазар, увозя ее и Отто ван Ватьена к прибрежным пейзажам Будена[34]в Довилле, где мы сели на этот поезд и все до единого были близки к зонтикам Пруста, началась Великая Война. В Лувене сожгли библиотеку. Чем же, во имя Господа, может оказаться человечество, если человек — его образчик?
Искусно вытянула она из платана хрустальную воду, искусно. Помощник ее, возможно — ее повелитель, облачен был в мантию из листвы и маску, превращавшую голову его в голову Тота — с клювом, с неподвижными нарисованными глазами.
Мы были в Генуе, на рельсах, по которым ходили трамваи. Стены — длинные и будто крепостные, как подле Пекина, — торчали повсюду в высоту, залепленные плакатами с изображениями корсетов, Чинзано, Муссолини, сапожного воска, фашистского топорика, мальчиков и девочек, марширующих под «Giovanezza! Giovanezza!» Поверх этих высоких серых стен деревья показывали свои верхушки, и многие из нас, должно быть, пытались себе представить под защитой этих стен уединенные сады со статуями и бельведерами.
Он лежал где-то в поезде, сложив руки на рукоятке сабли, Лев-Завоеватель. Четыре копьеносца в алых мантиях стояли босиком вокруг — двое в изголовье, двое в ногах. Священник в золотом уборе все время читал что-то по книге. Расслышать бы те слова: они говорили о Саабе на троне из слоновой кости, на подушках, глубоких, как ванна, о женщине с блистательным умом и красной кровью. Они говорили о Шуламане, живущем в доме из кедра за каменной пустыней, какую пересечь можно лишь за сорок лет. Слова священника жужжали пчелами в саду, звенели колоколами в святом городе. Мелодичным гулом читал он вслух о святых, драконах, преисподних, чащобах с глазами в каждом листочке, Мариами, итальянских аэропланах.
— Непрополотый сад, — говорил Джойс, — вот ради чего вдохновенный поэт пересек зигзагом реку — чтобы представить его нам. Фитилек у нее весь ушки навострил, у дамочки в саду. В девушке ее глаз живет гадюка, а на ресницах — роса, а в зеркале росы — яблочко. Хоть кто-нибудь в этом долбаном поезде знает, как зовут машиниста?